Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков - Цымбурский Вадим Леонидович. Страница 15

Материал по этой проблематике оказывается столь обилен и пестр, что сразу задумываешься: как подступиться к его изучению? Теоретически сразу же просматриваются два возможных подхода: хронологический, который бы распределял идеи по эпохам, и проблемный, когда бы сопоставлялись разновременные концепции, объединенные общим пространственным вектором политики – например, балканским, балтийским, центрально-азиатским и т. п. Но легко обнаруживаешь, что в интересующей нас области ни один из этих подходов не будет методологически безупречен.

В самом деле, хронологический принцип требует, чтобы осмыслению материала была априори предпослана какая-то первичная его периодизация. Получается, что таковую пришлось бы привносить в геополитику извне, к примеру, группируя взгляды и доктрины по векам или царствованиям. Но какие при этом могли бы быть гарантии, что такое распределение сколько-нибудь релевантно для изучаемого предмета и что оно само по себе не окажется причиной аберраций анализа?

Проблемный же, или «векторный», принцип ущербен в другом отношении. Применительно к геополитике, он склонен отрывать и изолировать друг от друга такие решения, которые, относясь к совершенно различным географическим регионам, тем не менее, были подчинены логике единой эпохальной ситуации. Так, он скорее мешает, чем помогает увидеть связь между новой постановкой Восточного вопроса в имперской политике 1860-x гг., широким наступлением русских в Центральной Азии, их закреплением в тихоокеанском Приморье – и продажей в те же годы Аляски Соединенным Штатам. Рассматриваясь изолированно, последний шаг начинает объясняться то ли «нерентабельностью» Русской Америки, то ли невозможностью ее отстоять перед недифференцируемо трактуемым англо-американским напором. На деле, как показал H.H. Болховитинов [Болховитинов 1990], акт продажи был подсказан всем ходом оформлявшегося евро-азиатского противостояния России и Англии от Балкан до Тихого океана. Динамика противоборства побуждала не просто «сбросить» Русскую Америку как самый уязвимый участок этой огромной дуги, но одновременно создать прямую угрозу западу Британской Канады со стороны Соединенных Штатов – и тем самым, укрепив против английских демаршей весь наш приморский Дальний Восток, развязать Империи руки для борьбы в Евро-Азии. Анализ по раздельным секторам и векторам затушевывает целостную сверхзадачу шедшей Большой Игры, господствовавшую над локальными геостратегическими ходами. Но, спрашивается, каким же образом нам распознавать такие эпохальные ситуации и работать с ними, не рискуя впасть в априоризм хронологического подхода?

Особый метод осмысления российской имперской геополитики разрабатывает С.В. Лурье [Лурье 1993; 1995; 1995a; 1997], трактуя ее с позиции этнокультуролога как одну из форм выражения добольшевистской «культурной темы» русского народа – по-разному проявившейся в верхах («Третьим Римом») и в массах («Святой Русью») темы мирового православного царства. Этой темой исследовательница поверяет разные политические и «геокультурные» казусы имперской истории. Такова и двусмысленность стратегии наших императоров XIX в. в Восточном вопросе, похоже, отягощенная тревогами насчет будущности северной православной державы, Третьего Рима в мире, где был бы возрожден и возвышен средиземноморский Второй Рим – православный Константинополь. Таковы и сложности в отношениях с народами Закавказья, имеющими более давнюю христианскую историю, чем русские, и готовыми признать власть наднациональной православной Империи, но неуклонно противящимися административной и культурной русификации. Здесь же и своеобразие отношений Империи с многочисленными подданными мусульманами: воздержание от их христианизации, передоверяемой Промыслу Божию, при насаждении среди них поверхностных «европеистских» стереотипов, – и всё это во взрывоопасном соединении со странной убежденностью, что, пребывая в подданстве России, ее мусульмане должны себя соотносить исключительно с ее миром, а не с сообществом зарубежных собратьев по вере, и не с Европой, к которой Империя поворачивала их своим культуртрегерством. Все эти диссонансы, на взгляд Лурье, объясняют разрушительное для русско-православной «культурной темы» восприятие Россией большевизма – как попытку переформулировать идейный образующий принцип Империи, освобождая ее геополитику от кумуляции опасных двусмыслиц.

По признанию самой Лурье, ее метод обращен главным образом к уровню архаичных кодов массовой психологии и идеологии, представляющих Россию самодовлеющей «державой», выделенной из сообщества иных стран, и моделирующих ее статус по образцу империй прошлого – римскому и византийскому. Но тем самым этот метод оказывается лишь ограниченно применим к осмыслению конкретных геополитических идей и проектов петербургской, да и старомосковской эпохи; ибо политики-практики и сколько-нибудь реалистически мыслящие идеологи этих эпох не имели ни возможности, ни права застревать на уровне подобных соллипсистских кодов, но вынуждены были искать компромиссы между ними и эмпирической данностью России как страны среди иных стран, сцепленных с нею в международные системы региональными силовыми балансами. С первых шагов геополитики Российского государства в XVI-XVII вв. ее сверхзадачей именно и было – гармонизировать эзотерику единственного Православного Царства с экзотерикой игры на полях международных систем, где это царство пребывало лишь одним из элементов силовых конфигураций, политически артикулирующих географию регионов. Но еще важнее другой момент, недооцениваемый Лурье, – то, что с начала петербургского периода сама «культурная тема» России в сознании ее образованного класса изменяет свой смысл – и именно этой-то «мутировавшей» версией нашей универсалистской «культурной темы» только и должен поверяться геополитический опыт Империи.

При наследниках Петра I ее мировое самоопределение оперлось на постулат ее не только культурно-стилевой, но в не меньшей, если не в большей мере международно-политической соотнесенности с кругом европейских стран-лидеров, причастности к этому кругу. А стало быть, ее стратегия вычерчивалась на фоне «геокультурного» парадокса, обретшего многомерное выражение в разных аспектах отношения русских с миром Запада. В аспекте силового баланса оказывалось: крупнейшим актантом международной системы, сложившейся на Европейском субконтиненте-полуострове благодаря его многовековой исторической защищенности от внешних вторжений, с определенного момента выступило государство, оформившееся вне этого полуострова и располагавшее гигантской неевропейской базой в глубине материка Евро-Азии. В плане религиозном к кругу западнохристианских стран с их католико-протестантским спором твердо присоединилась Империя, открыто и неукоснительно преподносившая себя мировым оплотом другого христианства, почитаемого ею за единственно истинное. С точки зрения этнокультурной: в судьбу ареала, где господствовали народы и культуры романо-германского сообщества, с их опытом средневековой Imperii Christiani, Ренессанса, Реформации и ранней модернизации, принесшей идеи территориального суверенитета, cujus regio, ejus religio и т. д., мощно вклинился народ иного происхождения, не разделявший с западноевропейцами их цивилизационных судеб ни в Средние века, ни на заре Нового времени. Наконец, для сферы геоэкономической можно констатировать вслед за Ф. Броделем [Бродель 1992, 453 и сл.]: с обществами западноевропейской геоэкономической целостности – мир-экономики – вошло в постоянное политико-силовое соединение общество, по крайней мере, до XIX в. составлявшее автономный мир-экономику, структурно отличный от западного. Принципиальное напряжение между «геокультурной» православно-державнической уникальностью России и ее погруженностью в расклады ареальных систем обрело превращенную форму в парадоксе Империи, выступавшей одной из основных несущих конструкций европейской международно-политической архитектоники и в то же время по важнейшим критериям радикально отличавшейся от обществ, общепризнанных в качестве «нормальных» членов европейского мира.