Дипломатия (ЛП) - Никольсон Гарольд. Страница 24
«Английские политики плохо знают континент. Они знают об условиях на континенте не больше, чем о Перу или о Сиаме. Их общие идеи, по нашим понятиям, довольно наивны. В их бессознательном эгоизме какая-то наивность и некоторое легковерие. Они не склонны подозревать действительно плохие намерения. Они очень молчаливы, довольно беспечны и очень оптимистичны».
Граф Менсдорф, бывший долгое время австрийским послом в Лондоне, друг Великобритании, разделял мнение князя Бюлова.
«Большинство английских министров и политиков, — писал он, — гораздо более невежественно, неточно и поверхностно, чем мы предполагаем. Многое из того, что мы считаем обманом, на самом деле лишь результат невежественности и путаницы. Все они почти без исключения имеют лишь туманное представление о других странах».
К обвинению в невежественности и беспорядочности прибавляется еще жалоба на английскую сентиментальность. Эта жалоба приняла немного удивительную форму в письме, написанном в 1904 г. князю Бюлову графом Бернсторфом, который был тогда советником немецкого посольства в Лондоне, а впоследствии стал послом в Вашингтоне:
«По моему скромному мнению, начало улучшению отношений между двумя странами может быть положено путем заключения договора об арбитраже. Эти договоры в их современной форме совершенно безвредны и фактически не имеют значения. В то же время удивительно, насколько "практичные англичане" в политических делах находятся под влиянием фраз. Если мы согласимся на договор об арбитраже, очень большое количество народу в Англии поверит, что немцы бросили свои агрессивные намерения и стали мирными людьми. В это время мы могли бы заложить еще несколько военных кораблей, в особенности если их постройке не придавать большой гласности».
Я привел эти высказывания опытных наблюдателей потому, что они объясняют, каковы основные ошибки английских политических деятелей в международных вопросах. Наблюдается значительное непонимание не столько обстановки других стран, сколько психологии иностранцев; наблюдается беспредельный оптимизм, нежелание предвидеть неприятные возможности, а также тенденция приветствовать договоры и соглашения, которые, будучи на самом деле бесполезны, рассчитаны на сентиментальность английского народа и его любовь к успокаивающим фразам.
Английский дипломат неизбежно отражает достоинства и недостатки своих политических руководителей. Я уже отметил, что министерство иностранных дел и кабинет министров предпочитают своих оптимистичных послов своим пессимистичным и считают тех, которые предостерегают их против надвигающихся опасностей и бедствий, «немного неуравновешенными», «нервными» или «нездоровыми». Посол, который провел свою жизнь на дипломатической службе и который знает, что понятия и склад ума иностранцев и английских джентльменов не всегда одинаковы, часто бывает ошеломлен ребяческим спокойствием министров. Если он — честный человек, с большой силой воли, он охотно снесет неприязнь, которая преследует пророка несчастья, и сыграет роль Кассандры [65]. Но если он — человек помельче, он будет склонен отражать спокойствие своих правителей и даже способствовать ему. Это может нанести огромный вред внешней политике Великобритании.
С другой стороны, английский дипломат прав, избегая всякой неосторожности, всякой несдержанности, которая поставила бы его правительство в неловкое положение. Но, старея и видя перед своими глазами пенсию, он склонен думать, что неверный шаг ужаснее бездействия и что, в то время как ошибочное действие приносит немедленное наказание, бездействие (неправильно цитирую Вордсворта):
При таком положении прекрасная традиция осторожности, которая воодушевляет английскую дипломатию, превращается в робость.
Но если английская дипломатия отражает недостатки английской политики и поэтому склонна быть слишком оптимистичной, беспорядочной, уклончивой, иррациональной и изменчивой, она в равной мере отражает ее хорошие стороны. Хороший английский дипломат терпим и справедлив; он придерживается золотой середины между воображением и разумом, между идеализмом и реализмом; он надежен и добросовестен; он держится с благородством, но без самообольщения, с достоинством без жеманства, со степенностью без напыщенности; он может проявить решимость, так же как гибкость, он может соединить мягкость с храбростью; он никогда не хвастается; он знает, что нетерпение так же опасно, как дурной нрав, и что остроумие — не дипломатическое качество; а главное, он знает, что его долг — проводить политику своего правительства лояльно и со здравым смыслом и что успешная дипломатия основана на тех же качествах, что и успешная торговля, а именно на доверии, внимательности и сговорчивости.
Я посвятил столько места рассуждению о дипломатии английского типа не только потому, что я был близко знаком с ней в течение всей моей жизни, но и потому, что я совершенно искренне считаю, что в общем этот тип наиболее способствует сохранению мирных отношений на земном шаре. Теперь я перейду к другим типам и начну с немецкой дипломатии.
Как я сказал раньше, немецкая политическая теория, а следовательно и дипломатическая, является воинственной, или героической, и как таковая значительно отлична от торговой, или лавочнической, теории англичан. Кроме того, она обнаруживает необыкновенное постоянство.
В пределах настоящей монографии нет возможности рассмотреть причины, породившие тот склад ума, который можно определить как типично немецкий. Под всеми солидными и великолепными качествами немецкой расы чувствуется какая-то нервная неуверенность. Причина этой неуверенности (которая была названа Фридрихом Сибургом духовным сиротством) в отсутствии четких географических, расовых и исторических границ. Все это началось с того момента, когда Август отодвинул римские владения с Эльбы на Дунай, разделив, таким образом, германцев на цивилизованных и варваров. Впоследствии этот разрыв был еще более подчеркнут реформацией и убеждением, что Северная Германия была не более чем колония Священной Римской империи. «Мы — сыпучий песок, — писал Сибург, — но в каждой песчинке живет желание соединиться с остальными в твердый, прочный камень». Это желание найти какой-нибудь настоящий фокус, какой-нибудь центр тяжести побудило немцев смотреть на понятие единства, выраженного в государстве, как на нечто мистическое и почти религиозное. Оно заставило их также искать в физическом единстве, а следовательно, и в физическом могуществе, то чувство солидарности, которого недостает каждому из них в отдельности.
Всю современную немецкую политическую теорию от Фихте через Гегеля и Стюарта Чемберлена до Гитлера пронизывает идея какого-то мистического единства. Идеалы рыцарей Тевтонского ордена XIII века [66] были унаследованы Пруссией, которая стала олицетворением идеала германского могущества, расовой гордости, тяги к политическому господству. Первоначальная мысль Фихте о немцах, как о каком-то «избранном народе», была соединена с позднейшими понятиями о «крови и железе», «крови и земле» и «крови и расе». Фихте заявил, что «в отношениях между государствами нет иного права, кроме права сильного». Гегель писал, что война «вечна и нравственна». Таким образом, немецкая культура стала представлять собой теорию господства постоянно возобновляемых попыток какого-то мистического объединения германских народов со стихийными силами природы.
Немецкая политика находится под сильным влиянием этой философии. Она воодушевлена мыслью, что германская культура является какой-то грубой, но вдохновенной силой, которая в интересах человечества должна управлять миром. Этот идеал в основном мистичен. «Германия — судьба, а не образ жизни», — пишет Сибург. Во имя этой судьбы немецкий гражданин готов пожертвовать своим умом, своей независимостью, а если нужно, и своей жизнью. «Нас отличают от других наций, — пишет снова Сибург, — пределы, которые мы устанавливаем инстинкту самосохранения». В каждом немце жива мания самоубийства.