Управляемая демократия: Россия, которую нам навязали - Кагарлицкий Борис Юльевич. Страница 12

Напротив, в посткоммунистических странах, где «гражданское общество» было слабым, неолиберальную модель можно было утвердить путем «кавалерийской атаки». Вопреки пропаганде, события 1989 г. вовсе не были победой «гражданского общества» над государством, тем более что одно без другого существовать не может. Политические институты западного типа были утверждены, но участие населения в политической жизни по-прежнему было минимально, а процессы принятия решений и демократические процедуры оказались почти не связаны между собой. Венгерский либеральный публицист Микпош Харасти признает, что рукопожатие, которым завершился круглый стол 1989 г. в Венгрии, знаменовало нечто большее, чем намерение перейти к демократии мирным путем. «Не могу представить себе западную демократию, где бы жизненный уровень падал непрерывно в течение 15 лет и не появились бы массовые популистские движения, не поднялась бы волна экстремизма и т. п. Ничего подобного не было в Венгрии. Политическому классу здесь никто не может бросить вызов извне» [36].

Возникшая в итоге демократия оказалась такой же «неразвитой», как и местный капитализм. Но дело не в отсутствии традиций и недостатке времени, а в том, что восточно-европейские общества после 1989 г. успешно интегрировались в капиталистическую миросистему, став ее периферией.

Разумеется, положение разных стран в системе оказалось неодинаковым — Чехия и Словения, равно как и немецкие «новые земли», оказались ближе к «центру», нежели Польша и Румыния, не говоря уже о России и Украине. Однако даже наиболее удачливые страны, вступившие в Европейский союз, не имеют никаких шансов быстро стать полноценной частью Запада. Для расширения «клуба избранных» просто нет ресурсов. А возможный успех Чехии или Словении может означать новые проблемы для Португалии или Греции.

Различными оказались и способы эксплуатации периферии со стороны Запада. Если в России складывается традиционный тип колониальной экономики, выступающей поставщиком сырья и полуфабрикатов, то в Восточной Европе главным фактором эксплуатации и контроля становится финансовая зависимость. Обслуживание внешнего долга делается главной функцией национальной экономики. Впрочем, долговая зависимость и в России к концу 1990-х гг. стала важным экономическим фактором.

Периферийный капитализм развивается по иной логике, нежели капитализм «центра». Накопление капитала, которое должно было обеспечить становление местного предпринимательского класса, оказывается затрудненным, поскольку в рамках глобализированой мироэкономики (world-economy) происходит стихийное перераспределение инвестиционных ресурсов в пользу «центра». Потому развитие оборачивается накоплением отсталости.

Разумеется, правила игры постоянно нарушаются — именно этим объясняется успех Советского Союза в 1930—1940-е гг., Японии в 1960-е и Южной Кореи и Китая в 1980-е. Но нарушитель идет на риск. Он должен осознанно бросить вызов системе. Политика международных валютных институтов в 1990-е гг. сводилась в конечном счете к тому, чтобы пресечь повторение подобных попыток в зародыше. Элита бывшего советского блока пыталась купить поддержку Запада ценой абсолютной лояльности. К концу десятилетия почти все государства бывшего коммунистического блока сталкивались с той же проблемой, что и развивающиеся страны Африки, Азии и Латинской Америки — дефицитом инвестиций.

КАПИТАЛИЗМ БЕЗ КАПИТАЛИСТОВ

Теория, согласно которой торжество частной собственности немедленно породит класс независимых предпринимателей, тоже оказалась опровергнута жизнью. «Самая важная особенность посткоммунистической социальной структуры в Восточной Европе — отсутствие капиталистического класса», — констатируют социологи [37]. «После шести лет экономических свобод, — удивляется либеральный писатель Дмитрий Галковский, — впору ходить среди бела дня с фонарем по центру Москвы и кричать: «Покажите мне настоящего капиталиста!» [38] Ему вторит Харасти: «За редкими исключениями те, кто были сильны и богаты при старой власти, сохранили свое положение, а бедные обеднели еще больше» [39]. Удивляться нечему — именно в этом состояла сущность происходящего с 1989 г. перехода. Номенклатура обуржуазилась, но в полной мере буржуазией не стала. Она влилась в мировую капиталистическую систему, приняв ее правила игры, но не отказалась и от своей специфики. Номенклатура и технократия унаследовали от «коммунистической» системы не только связи и власть, но в значительной мере и методы управления. По меткому выражению московской журналистки Анны Остапчук, «нашей элите все еще снится, что она номенклатура, которой снится, что она элита» [40].

Аналогичные «нарушения» исследователи обнаружили и в странах Юго-Восточной Азии с ее «crony capitalism», и даже в Японии, с ее полуфеодальной структурой бизнеса. Задним числом все провалы и неудачи рыночной экономики решено было объяснить именно этой «местной спецификой». Между тем никаким иным, кроме как «своеобразным» и «неправильным», периферийный капитализм быть не может. Как говорилось выше, еще Роза Люксембург в начале XX в. обнаружила, что, включая в свою орбиту все новые и новые страны, капитализм вовсе не уничтожает там полностью традиционные порядки. Он перестраивает мир не столько по своему образу и подобию, как думал Маркс в 1848 г., сколько по своим потребностям [41]. В свою очередь традиционные элиты вовлекаются в формирование капиталистической экономики, обеспечивают ей доступ к новым рынкам и дешевым ресурсам. Именно эту роль сыграли в Восточной Европе посткоммунистические «корпоративные» структуры.

Сохранение в значительной степени старых порядков в обществе предотвратило социальный взрыв, несмотря на массовое недовольство ходом «реформ». Зависимость рабочих от администрации, остатки социальных гарантий, превратившиеся в бюрократический патернализм, клиентелизм в политике — все это лучшая защита от классовой борьбы. Ведь вместе с «настоящими» буржуазными отношениями приходят и «настоящие» профсоюзы, настоящие рабочие партии и т. д. У элиты в такой ситуации нет ни возможности платить трудящимся «западную» зарплату (это означало бы немедленную потерю конкурентоспособности местных предпринимателей), ни удерживать социальные издержки на прежнем нищенском уровне. Транснациональный капитал просто не мог бы успешно внедряться на новые рынки, если бы в тех или иных формах не мог опереться на «традиционные» структуры. «Предприятия (обычно мультинациональные) отраслей, ориентированных на экспорт, — пишет венгерский социолог Пал Тамаш, — часто используют другие отрасли экономики, но при этом не покрывают там даже всех расходов по воспроизводству рабочей силы» [42]. На первый взгляд возникает контраст между «эффективными», «современными» предприятиями иностранного капитала и отсталыми структурами «традиционного» сектора. На самом же деле первые субсидируются вторыми.

«Истеблишмент преобразовал номенклатурную собственность и номенклатурные привилегии в частную собственность и частные привилегии, — пишет либеральный политолог Владимир Пастухов. — Номенклатурная власть осталась сама собою, даже сбросив прежнюю идеологическую оболочку. Партийная и административно-хозяйственная элита вместе с теневыми дельцами старого общества превратились в новых русских и остались привилегированным классом посткоммунистического общества. Государство, прежнее по сути, изменилось в той же степени, что и класс, с которым оно было связано». В итоге не «коммунизм», а именно новая эпоха, наступившая после крушения коммунистической власти, «являет собой апофеоз бюрократии в России. Наконец-то государство служит не Богу, не самодержцу, не коммунизму, а самому себе» [43].