Термидор считать брюмером... : история одной поправки - Лацис Отто Рудольфович. Страница 5
Задача — громадной трудности, на которую, чтобы полностью решить ее, надо положить десятки лет!» И далее: «…они буржуа насквозь, с головы до пяток, по своему миросозерцанию и привычкам.
Что же, мы разве выкинем их? Сотни тысяч не выкинешь! А если бы мы и выкинули, то себя подрезали бы. Нам строить коммунизм не из чего, как только из того, что создал капитализм» [1].
А Сталин десятью годами позже, в мирное время, при неизмеримо упрочившейся Советской власти, не видел возможности «заставить служить нам» кулаков — своего рода буржуазных специалистов деревни. «Сотни тысяч не выкинешь»? А почему бы и нет? Сталин доказал, что можно выкинуть и миллионы.
Нет, не только с точки зрения уплаченной цены и затраченного времени, но и с точки зрения «качества продукции» социализм в сталинском понимании не может нас устраивать. Ведь не просто индустрия строилась, не просто развивалось сельское хозяйство — развивались социалистическое отношение к труду, социалистическая культура труда, социалистическое сознание. У Ленина эти задачи всегда были первыми, даже в гораздо более трудные годы. «Культура» — у него слово почти навязчивое. Заботу «об охране каждого пуда хлеба, угля, железа» [2] он рассматривал не как источник материального богатства, а как показатель воспитания нового человека, нового отношения к труду. Высшая фаза развития коммунизма у него («Государство и революция») предполагает не только «не теперешнюю производительность труда», но и «н е теперешнего обывателя»
Человек, принуждаемый к труду насилием, ощущать себя хозяином не может. Между тем в некоторых условиях насилие становится неизбежным для поддержания производства. В развитии трудовых отношений переходной формации есть свое закономерное равновесие, и если оно нарушается, то насилие возникает даже независимо от чьей–то воли. Как известно, в основе феодализма — внеэкономическое принуждение к труду, в основе капитализма — экономическое, в основе коммунизма — труд без принуждения. А при социализме элементы коммунистического отношения возникают лишь постепенно, поначалу — лишь у меньшинства трудящихся. Причем сама техника (масса труда тяжелого, вредного, однообразного) во многих случаях исключает коммунистическое отношение в чистом виде, то есть труд ради того удовлетворения, которое дает сам процесс труда. Поскольку этот процесс нередко еще таков, что удовлетворения дать не может, люди наиболее передовые преодолевают тяготы труда сознанием общественной полезности его результатов. Но так относятся к труду не все, а общественное производство требует выполнения своих обязанностей именно всеми. Да и для распределения при социализме такой труд не дает объективной основы. Остается естественное для переходного периода сочетание трудовых отношений прошлого и будущего: экономического принуждения и коммунистического отношения к труду. В соотношении этих двух элементов необходимо равновесие, нельзя опережать объективный ход развития. Ибо забегание вперед с отменой экономического принуждения создает пустоту, недостаток стимулов к труду. И если равновесие не восстанавливается немедленно, то повседневные нужды производства заставляют волей–неволей возмещать этот недостаток экономического принуждения еще более древним инструментом — принуждением внеэкономическим.
В годы первой пятилетки неравновесие в трудовых отношениях было для Сталина таким же очевидным, как неравновесие на рынке, в финансах, материальном балансе и прочих сферах экономики. В речи на июньском совещании хозяйственников 1931 года Сталин сказал: «…мало вы найдете предприятий, где бы не менялся состав рабочих в продолжение полугодия или даже квартала, по крайней мере, на 30–40 %» — Даже современный хозяйственник, приученный к солидной текучести, нашел бы эту цифру чудовищной. Решение нашлось легко. Чугун или кирпичи не подчиняются команде, но люди должны подчиниться. Если проблема в том, что они слишком часто увольняются по собственному желанию, — запретить это, только и всего. Запрет свободного выбора работы, годы тюрьмы за украденную горсть гвоздей — таковы были трудовые законы при Сталине отнюдь не только в военное время. Какого сорта социалистическая культура из этого выковывалась, Сталина, очевидно, не волновало.
Для качества нового строя оказалось небезразлично не только когда, но и как. Развитие промышленности и колхозов по принципу «числом поболее, ценою подешевле» не только снизило культуру труда, не только обесценило труд, но и обесценило человеческую личность. Хозяйственный ущерб от этого поправить было легче: объявили на вторую пятилетку главным «пафос освоения» вместо «пафоса нового строительства» и уменьшили диспропорции. А вот исправить сдвиг в массовой психологии было труднее, да Сталин и не собирался это делать. Его устраивала психологическая подготовка строителей нового общества к тому, что враг массовиден, а насилие над массой людей оправданно.
Ряд современных авторов упрекают революцию в первородном грехе насилия, который якобы и был причиной гибели революционеров от рук Сталина. Так, А. Ципко пишет: «О действиях Сталина можно судить объективно лишь с позиции безоговорочного отвращения к насилию, исходя из того, что никто не вправе покушаться на жизнь другого человека. Тут нет предмета для спора. Смущает лишь, что многие из тех, кто осуждает сталинщину, не хотят делать принципиальные, а не частные выводы из всего случившегося с нами». Принципиальным выводом, устраивающим А. Ципко, было бы, очевидно, осуждение революционного насилия как такового, отождествление всякого насилия со сталинским — подобно тому, как выше он открытым текстом отождествляет революционный террор со сталинским: «Террор сталинщины нельзя обосновать, так же, как нельзя обосновать предшествовавший ему террор времени гражданской войны».
Не видавши своими глазами гражданскую войну, не берусь судить, возможно ли среди ее ужасов точно определить, какая именно мера террора необходима и неизбежна. Не сомневаюсь, что теоретически мыслимая мера в жизни превышалась тысячи раз. Но А. Ципко говорит не о мере — он отвергает революционный террор и насилие вообще. Почему? А нипочему. Отвергает — и все. Но ведь идея ненасильственного действия насчитывает многовековую историю. О ней написаны сотни томов. Были случаи, когда она приносила успех революционерам, свергающим враждебную государственную власть. Но ее еще никому не удавалось осуществить в ходе защиты государства. И сами последователи великого Ганди столкнулись с трагическим фактом невозможности защитить Индию без насилия.
А у нас не Индия. Традиции ненасилия в России гораздо слабее, зато насилие правящих классов над трудящимися было законом повседневной жизни в течение веков. В Октябре еще живы были люди, помнившие крепостное право, телесные наказания, узаконенное рукоприкладство. Страна жила в состоянии гражданской войны фактически с 9 января 1905 года. Россия 1917 года искала в революции прежде всего выход из международной бойни. Надежды на буржуазно–демократический путь освобождения от насилия были последовательно убиты июльским расстрелом в Петрограде, приказом Керенского о восстановлении расстрелов на фронте и корниловским мятежом. Красный террор был объявлен после правоэсеровского мятежа — а это не только раны Ленина, но и горы трупов в Ярославле й повсюду, где мятежники смогли захватить власть.
Насилием была пропитана сама жизнь, приведшая к власти большевиков. Тем важнее отметить, что одним из первых шагов Ленина был удивительный пример ненасильственных действий государства: односторонняя ликвидация русской армии и согласие на Брестский мир. Но ведь и для успеха этого акта ненасилия во всемирном масштабе потребовалось самое решительное насилие в собственной столице: подавление мятежа левых эсеров всеми средствами, вплоть до артиллерийской пальбы. Очевидно, историк, задним числом предписывающий нашим дедам безоговорочное отрицание насилия, обязан по меньшей мере доказать, что у них был какой–то ненасильственный путь к ненасилию.