Воспоминания - Брандт Вилли. Страница 27
Но в этом деле была одна загвоздка. Наряду с Осецким предлагалась кандидатура Томаса Г. Массарика, основателя Чехословацкой Республики, давшей приют столь многим беженцам из гитлеровской Германии. Именно его нужно было побудить отказаться от премии. Дал ли он когда-либо понять Комитету, что он в ней не заинтересован, осталось неизвестным. Во всяком случае, 23 ноября 1936 года выбор пал на Осецкого, которого уже весной (также благодаря развернутой кампании) перевели в тюремное отделение одной берлинской больницы. Говорят, что Гитлер подумывал о том, не разрешить ли новому лауреату поехать в Осло, а затем лишить его гражданства. Во всяком случае, Геринг вызвал его к себе и пообещал смертельно больному туберкулезом Осецкому различные льготы, если он публично откажется от премии. Он этого не сделал. Ему удалось передать следующую телеграмму: «Благодарен за неожиданную честь». Ему «разрешили отказаться от статуса заключенного» и переехать в частный санаторий в северной части Берлина, где он, правда, оставался под надзором гестапо. Он умер в мае 1938 года, когда ему еще не было пятидесяти.
То, что «другая» Германия одержала моральную победу, что символическая помощь одному из преследуемых сопровождалась символическим осуждением режима, явилось для меня в то беспросветное время своего рода отрадой. Когда в 1971 году мне самому присудили Нобелевскую премию мира, я в своей речи в университете Осло напомнил о Карле фон Осецком: «Его чествование явилось победой над варварством. Сегодня я хотел бы за это по всей форме выразить Нобелевскому комитету запоздалую благодарность от имени свободной Германии». Вместе с тем я приветствовал «бывших борцов Сопротивления во всех странах» и пытался воодушевить всех, «кто заботится о людях, кто подвергся за свои убеждения тюремному заключению или другим преследованиям».
Когда Карлу фон Осецкому была присуждена Нобелевская премия, я снова покинул Осло. Опыт практической работы и водоворот ощущений, когда горечь поражений заглушала радость побед, подавляли склонность к всезнайству. Дистанция во времени и в пространстве сделала свое дело и отвратила меня от сектантства. В 1935 году Рабочая партия приняла участие в формировании правительства. Этот шаг подготавливался в течение долгого времени. Хотел я этого или не хотел, но на меня это произвело сильное впечатление. Во мне пробудилось желание самому что-то творить, не только делиться своими мыслями и чаяниями с меньшинством, но и привлекать на свою сторону большинство. Начиная с 1935 года мое рвение в борьбе против «социал-демократизации» партии и союза молодежи стало ослабевать. Рецидивы проявлялись все реже и в конце концов совершенно прекратились.
Торстен Нильссон, впоследствии ставший министром иностранных дел Швеции, рассказывает в своих мемуарах, как я весной 1935 года (это произошло в норвежском Союзе молодежи) удивил его тогда вдвойне: во-первых, тем, что я свободно говорил по-норвежски, во-вторых, своим покладистым характером. Он подозревал, что я стал жертвой борьбы противоположных начал: «Норвежское в нем склоняло его к реформизму, но как немец он оставался революционным социалистом». Знал ли он о моих норвежских заблуждениях? Впрочем, возможно, во мне все еще пробивалось наследие немецкого рабочего движения, в рядах которого я вырос, и именно оно побуждало меня, особенно в статьях, написанных на немецком языке, к употреблению традиционных выражений. Норвежский язык служил здесь как бы заслоном: он не подходит для абстракций, столь излюбленных в немецком.
В общем и целом пример северной социал-демократии наложил свой отпечаток и на мое поведение как немца. Уже в начале 1935-го левые догматики заподозрили меня в недостаточной принципиальности. В Париже, где я до начала войны побывал восемь раз и где жрецы догм всех мастей так любили скрещивать шпаги, я ввязался в дискуссию о Норвежской рабочей партии. Она велась тем ожесточеннее, чем сильнее становилась надежда вернуть норвежцев на путь словесного радикализма. И тем горше было разочарование, когда они поступили прямо противоположным образом, ориентируясь на реформизм шведов. Я прибег к сравнению с альпинистом, который никогда и не помышляет достичь вершины по прямому пути. «Но товарищ Брандт никогда ее и не достигнет, — возразили мне, — потому что у него в рюкзаке опыт Норвежской рабочей партии».
Наивность и действительность
Незадолго до полудня я регулярно обследовал свой абонентский почтовый ящик, который для конспирации значился принадлежащим моим местным друзьям. Его содержимое часто таило неожиданности, но то, что я обнаружил в нем в середине июля 1936 года, было самым большим сюрпризом. В письме, посланном авиапочтой из Парижа, мне в закамуфлированных выражениях, но совершенно недвусмысленно предлагалось на некоторое время поехать в «метро». «Метро» означало Берлин. Вновь провалились несколько тамошних друзей, и вновь оказались под угрозой линии связи. Мне следовало позаботиться о том, чтобы поток информации в обоих направлениях не иссяк окончательно.
Письмо не привело меня в восторг. Читая его, я начал понимать, что означает это распоряжение. Разумеется, никто не мог меня заставить, но мне и в голову не приходило сказать «нет». Я даже не попросил дать мне время на размышление, а начал немедленно подготовку к операции — назвать приключением ее было нельзя, слишком велика была ставка. Нужно было сфабриковать выездные документы: норвежский паспорт на имя Гуннара Гассланда с искусно подретушированной фотографией. Мне пришлось научиться подписываться чужим именем и зазубрить чужую биографию. Это мне так хорошо удалось, что я, будучи уже бургомистром Берлина, мог в любое время назвать все даты.
Месяц спустя после получения письма, в середине августа 1936 года, я выехал из Копенгагена в Гедзер, а оттуда на пароме в Варнемюнде. Таможенник осмотрел меня с ног до головы, потом изучил паспорт, затем снова уставился на меня, и тут меня пронзила мысль: «Да ведь я знаю его по Любеку!» Узнал ли он меня и решил все же не задерживать или не узнал, а был лишь чем-то удивлен? Трудно сказать. Я еще не пришел в себя, когда поезд уже остановился в Любеке. «Горячие сосиски, холодный лимонад!» Кто подсядет в мой вагон? Минуты тянулись вечность, но ничего не происходило. Поезд просто поехал дальше. В Берлине я вышел, чтобы вдохнуть свежего воздуха, а может быть, набраться смелости, и опять ничего не произошло. Я, Гуннар Гассланд, ночую в скромной гостинице на улице Курфюрстендамм и еду через Аахен и Люттих в Париж, к эмигрантскому руководству. Там я получаю необходимую ориентировку. И там меня охватывает отчаяние. Еще немного, и я бы отменил свою поездку в Берлин.
В 1934, 1935 годах и еще весной 1936-го я накопил кое-какой опыт общения с лидерами эмиграции и парижской эмигрантской средой. Но поднявшаяся волна единства социалистов и коммунистов пробудила во мне и определенные надежды. Поначалу — и в первую очередь — она казалась мне антифашистской. Она охватила Францию и прокатилась через Париж немецких изгнанников. Я выступал на больших собраниях, встречах товарищей по несчастью и оказался охваченным предчувствием больших перемен, как и хладнокровные по своей природе скандинавы, у которых я был переводчиком, когда они в мае 1936 года приехали на конгресс профсоюзного единства. Темные, далекие от реальности пятна, оставленные французскими социалистами на столь радужной картине, огорчали меня, но омрачить радость, испытываемую в тот момент, они не могли, пока не могли. Мы, немецкие противники Гитлера, считали, что сможем его сдержать. Мы были не в состоянии оценить вес голосов тех, кто был упоен сорокачасовой рабочей неделей и не замечал, что в Германии работают до шестидесяти часов в неделю. Равно как влияние тех мечтателей, непоколебимый антимилитаризм которых доходил до настойчивого требования ликвидировать линию Мажино. Стремительное сверхвооружение нацистов их просто не касалось. От этого можно было прийти в отчаяние.
Как я мог заметить ошибки французов, если я постоянно закрывал глаза на то, что творилось среди немцев? Наши настроения колебались между эйфорией и депрессией. А нашей группе грозил дальнейший раскол. Вальхер вполне серьезно убеждал меня, что из Берлина на конференцию заграничной организации должны прибыть «надежные» делегаты. Созыв конференции был предусмотрен на конец года в Чехословакии. Думая об альтернативе, я также придерживался мнения, что руководство не должно оказаться в меньшинстве. Но какое это имело значение на фоне всего происходившего вокруг нас?