Воспоминания - Брандт Вилли. Страница 82
В Норвегии речь, очевидно, шла о четырех конфиденциальных телексах и двенадцати секретных сообщениях о переговорах, которые министры иностранных дел и обороны вели в Вашингтоне. Чья-то бурная фантазия превратила это в совершенно секретные донесения, посланные мне президентом Никсоном. Тогда я не имел права сказать то, что говорю сегодня: я лишь в принципе считал это дело серьезным, в остальном же не видел в нем ничего отягчающего. Если бы я тогда указал на то, что содержание упомянутых документов вскоре явилось предметом открытых дискуссий, это выглядело бы так, как будто я хочу преуменьшить опасность утечки информации. Это было бы неоправданным ни с объективной, ни с субъективной точки зрения.
Значение того, что мне прислали из Вашингтона, было сильно преувеличено средствами массовой информации, не знавшими сути дела. Речь шла о недовольстве Мишелем Жобером, министром иностранных дел у Помпиду, который в конце июня посетил Вашингтон и не очень-то следовал указаниям президента в вопросах выработки совместной американо-европейской декларации. О соотношении сил между НАТО и Варшавским пактом также можно было узнать, внимательно читая прессу.
Агент и его ведомство (или в обратном порядке) в своих позднейших публикациях возвеличивали себя, создавая впечатление, что им удалось раздобыть массу материалов, имевших огромное значение для «социалистического сообщества» и, разумеется, для дела мира. «Как политический разведчик, я хотел помочь активизации нашей политики мира. Других заданий я никогда не получал…» Самовосхваление и хвастовство присущи этой профессии.
В действительности то, о чем докладывал Гильйом, очевидно, исчерпывалось в основном сплетнями, курсировавшими в социал-демократической партии. Однако я не собирался высказывать свои сомнения, которые могли расценить как желание преуменьшить значение случившегося. Кроме того, сразу же последовала возбужденная или даже истеричная реакция, причем с единственной целью — погоня за сенсацией. Было очевидно, что парламентская оппозиция не останется пассивным наблюдателем. Не было неожиданностью, что кое-где всплыли на поверхность скрытые предрассудки. Вызывала беспокойство лихая беззаботность, с которой некоторые чиновники из органов безопасности пытались отвлечь внимание от собственных недостатков. Они больше беспокоились об удовлетворении любопытства жаждавшей сенсаций непосвященной публики, чем о собственных ошибках и проколах.
Если существовали серьезные подозрения, то этого человека нельзя было оставлять в моем непосредственном окружении. Его следовало перевести на другую работу, даже с повышением, но так, чтобы он все время находился под наблюдением. Вместо того чтобы охранять канцлера, из него сделали «провокатора секретной службы собственной страны». Один французский наблюдатель, выразивший эту точку зрения, назвал «признаком доверчивости» то, что я без возражений последовал совету оставить при себе Гильйома. Совет этот, кстати, исходил от соответствующего министра. Однако я не разделял и гораздо более далеко идущего подозрения по отношению к руководству ведомства по охране конституции, согласно которому меня заманили в ловушку.
Тем не менее фактом остается то, что Гильйома не изобличили во время его явочных встреч в Федеративной Республике, а летом 1973 года в Норвегии или той же осенью на юге Франции за ним вообще не велось наблюдение. Далее, фактом является и то, что чиновники следственного управления, когда Гильйом после ареста отказался давать показания, открыли резервный «театр военных действий» — взялись за мою частную жизнь, перевернув ее вверх дном. Бездарные сотрудники органов безопасности, среди них политические противники и редкостные блюстители морали, плели интриги, по отношению к которым я чувствовал себя растерянным и беспомощным.
Во второй половине дня 26 апреля, когда в бундестаге проводился «актуальный час», Гельмут Шмидт и я, встретившись с коллегами по кабинету, шутили, что следователи не спускают глаз с секретарш — знакомых Гильйома. Мы еще не знали, что нам предстоит. Тем не менее я высказал догадку, что, возможно, мы столкнемся еще со «стихийным бедствием». Итак, я, очевидно, не был больше уверен, что выберусь из этого омута целым и невредимым. Несколько дней спустя во время одного из ночных споров я высказал опасение, что в предстоящих важных переговорах с Востоком (Москва прощупывала возможность встречи с Хонеккером) не смогу быть беспристрастным.
Весьма некстати ко всему прочему прибавились банальные неприятности, связанные с самочувствием. Вернувшись в пятницу вечером от шведов, я слег из-за какой-то болезни желудка, которую подцепил на Ниле. После уик-энда пришлось обратиться к зубному врачу: мне вытащили два коренных зуба. Когда все кончилось, Клаус Харппрехт спросил: «А как бы развивались события, не будь у Вас зубной боли и в ясную погоду?»
30 апреля после последнего для меня заседания кабинета несколько подавленный я полетел на митинг в Саарбрюккен, а вечером в Гамбург. Между тем поползли слухи. Мне доложили: Гильйом сказал, что задания сообщать о моей частной жизни он не получал. В прессе же появились явно насаждаемые непристойные намеки. Перед отлетом в Саарбрюккен ко мне явился для короткой беседы озабоченный министр юстиции. В федеральной прокуратуре ему дали понять, что Гильйом, возможно, «поставлял мне девочек». Я ответил Герхарду Яну, что это просто смешно и из-за подобных слухов у меня не прибавится седины. Позднее я упрекал себя в том, что не стукнул кулаком по столу и не потребовал, чтобы этим безобразиям был немедленно положен конец. Но разве это могло помочь?
Первого мая, когда я завтракал в гостинице «Атлантик», мне позвонил министр внутренних дел. Его сотрудник, сказал он, везет мне документ, содержание которого он советует мне немедленно обдумать. После произнесения речи в одном из залов Дома профсоюзов я ознакомился с запиской президента федерального ведомства криминальной полиции (она мне была вручена в запечатанном конверте, и после прочтения я должен был ее вернуть). В ней говорилось, что на допросе были установлены так называемые интимные знакомства во время моих «политических поездок». Некоторые из этих — действительных или мнимых — «знакомств» были зафиксированы.
Что же представляло собой содержание этой бумаги? Продукт необузданной фантазии. Во-первых, грязная смесь из частично имевших место, а частично придуманных событий. Во-вторых, речь шла о милой подруге, с которой я, не думая делать из этого тайну, в течение многих лет встречался и которая абсолютно не заслуживала того, чтобы стать объектом полицейской слежки. Жене одного моего друга без всяких оснований приписали «любовную связь» со мной. Интервью вечерней газете в Копенгагене (где Гильйом даже не был) извратили, представив все как любовное похождение. Уже много лет спустя одна скандинавская журналистка жаловалась, что ей приписывают вещи, о которых она понятия не имеет. Эта публицистка, на которую возвели напраслину из за забытого колье, сообщила мне в письме: «Я тогда ничего не писала о длившихся целыми днями невероятно наглых допросах в полиции, которую Вы интересовали гораздо больше, чем шпион». В остальном же, если бы все делалось по-честному, невозможно было бы бросить на меня даже и тень подозрения. Как мне говорили в парижских правительственных кругах, там это вызвало разве что смех.
Не скрою, что я был в какой-то мере шокирован тем уроком, который преподнесли мне в Гамбурге. Министр внутренних дел посоветовал мне позвонить только что назначенному генеральному прокурору Зигфриду Бубаку (несколько лет спустя он стал жертвой покушения террористов) и помочь ему «расставить все на свои места». Я счел это выходящим за рамки приличия и заявил, что вообще не собираюсь высказываться по поводу подобных публикаций. Я не вижу даже намека на наказуемые деяния, а Гильйому не известно ничего, что могло бы быть поставлено мне в вину. Я позвонил министру юстиции и предложил, чтобы мы втроем встретились в следующий понедельник, а в случае необходимости — и в конце недели. Этой стороне дела я и в дальнейшем не придавал слишком большого значения. А может быть, я не решался вести себя более энергично, когда речь шла о моих личных делах?