Белые одежды - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 27

— Почему? — сказал Варичев. — Среди нас есть товарищи, которых мы убедили... Они нашли в себе мужество...

— Ну, такого мужества я в себе не нахожу.

Стригалев помолчал немного, как бы ожидая новых вопросов.

— Крестьянина, крестьянина вы забыли! — закричал кто-то в дальнем углу зала. — Что он скажет о вашем колхицине?

— Крестьянин это не ученый, а практик, — тихо сказал Стригалев. — Практика это память о привычной последовательности явлений. Посадил зерно — должно прорасти. И действительно, растет. Это не наука, а память о причинных связях. Ученого характеризует знание основ процесса. Два года назад товарищ Ходеряхин во время отпуска где-то на своей родине в поле нашел колосья голозерного ячменя. Привез, высеял на делянке, получил урожай и говорит: я вывел новый сорт! Даже академик его поздравил. А это оказался всего-навсего широко распространенный китайский ячмень «Целесте». Он даже этого не знал! Товарищ Ходеряхин был здесь типичным практиком-крестьянином, но не ученым. Крестьянин может вырастить хороший урожай, но это не дает ему права называться ученым.

— А по-вашему, плохой урожай — это наука? — закричали из зала. — А хороший — значит, практика?

— Я высказал вам свою точку зрения, — сказал Стригалев, не замечая криков. — Никем серьезно не опровергнутую точку зрения.

Еще постоял на трибуне, поглядел в зал, оглянулся на президиум и не спеша сошел вниз.

Зал ровно шумел. В разных его концах шли дискуссии. В президиуме Цвях, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, пристально слушал и время от времени ставил перед собой вертикально свой карандаш. Посошков — опытный председатель — не звонил в свой графин, давал всем выговориться. Потом поднес палец с золотым кольцом к графину. И тут впереди Федора Ивановича у самой сцены раздался дребезжащий голос профессора Хейфеца:

— Прошу слова для заявления!

— Неужели каяться пойдет? — сказал кто-то сзади.

— Думаете, опознал? — спросил басистый старик.

— Не знаю... Но вид у него решительный.

Хейфец уже стоял на трибуне, торжественный, откинувшийся назад.

— Я хочу сделать следующее заявление, — задребезжал его голос в странной тишине. — Я не выступил с ним раньше из ложной сентиментальности — не поворачивался язык. Я не допускал мысли, что такие методы возможны... Слушая ваш, Петр Леонидович, доклад, я ожидал: вот-вот он назовет фамилию Ивана Ильича Стригалева. Вы не назвали, и я подумал: ну, великодушен наш... Я проникся уважением! И решил в свою очередь промолчать о том, что знал. А теперь заявляю, что я согласен с вами: нам действительно не по пути! Вчера, товарищи, двое из сидящих здесь в зале слышали и записали следующую беседу товарищей Варичева и Побияхо с Анжелой Шамковой. Они зашли в эту комнату... ну, эту, где фанерка. Чего не натворишь второпях. А за фанеркой, в моем кабинете — пока в моем, — эти два товарища нечаянно оказались. И вот что они услышали и записали. Слушайте! Варичев: товарищ Шамкова, ты знаешь, что твой руководитель формальный генетик? Она: нет. Он: а мы знаем. Придется тебе выступить на собрании. Она: с какой это стати? Он: а с такой: мы все знаем, вас во время ревизии Дежкин Федор Иванович уличил. Так что ты не запирайся, нам все известно. Не выступишь, так вылетишь из аспирантуры. Руководителя снимем, теперь это ясно, вылетишь и ты. А выступишь — получишь новую тему и нового руководителя. Замечаете, каков стиль! «Ты» — как с карманником в отделении милиции! Ну и после этого Шамкова, подумав, рассказала им все, что вы слышали. Потом Петр Леонидович вышел, и Побияхо одна домолачивала Шамкову. Тут уж товарищи и меня позвали послушать. Вы, Анна Богумиловна, сказали: «Милочка, ух, как я быстро сделаю тебя кандидатом!»

— Товарищ Хейфец, не сгущайте краски! — загремел из президиума Варичев. — Такой разговор был, но совсем в другой тональности.

— Хорошо! Не время доказывать. Но вы же сделали вид, что ничего не знаете! Должны были сразу честно сказать, внести в доклад! А то как новость сенсационную подали! Накаляете страсти.

— Мы молчали, чтоб дать возможность самому Ивану Ильичу...

— Вот, вот! Значит, вы его, как волка, в засаде подстерегали! Организованно!

— А ваша маскировка — это не прием? — закричал кто-то из зала.

— Мы в обороне. Это тактика.

— А мы — в наступление — сказал Варичев, поднимаясь. — Вы прислушайтесь к залу, товарищ Хейфец! Прислушайтесь! Коллектив не на вашей стороне.

— Как же я могу прислушиваться к коллективу, когда он весь обкурен парами догмы и, надышавшись, бредет, как во тьме, не видя пропастей и давя ногами невиновных!.. Когда он отдышится от этого газа...

— Товарищ Хейфец! Товарищ Хейфец!.. — это председатель, звеня графином, подал голос.

— ...Когда он опомнится, тогда я отдамся на его суд. А сегодня лучшим коллективным деянием, деянием ради общества, ради всех, будет отделение от такого коллектива...

— Товарищ Хейфец! Я принимаю ваше устное заявление, — ледяным голосом протрубил Варичев. — И налагаю устную же резолюцию. Вы больше не член нашего коллектива. Можете...

— Мне здесь и делать нечего! — Хейфец отмахнулся рукой, спускаясь в зал. — Сделали из биологии филофосию! Сплошные обскуранты!

— Позор! — отчаянно закричал кто-то в зале.

— Ничего, буду сам ковыряться! — выкрикивал Хейфец, идя по проходу. — Заведу огород под кроватью! Хватитесь еще, хватитесь!

Хлопнула тяжелая дверь...

В глубоких сумерках Федор Иванович и его «главный» возвращались к себе в комнату для приезжающих. Федор Иванович молча углубленно курил, как-то внезапно ослабев. Во-первых, потрясло то, что у Стригалева, кроме стальных зубов, лагерного прошлого и какого-то общего сходства с никелевым геологом, оказались еще два журнала, двойная бухгалтерия. И он, Федор Иванович, опять приложил руку к тому, чтобы отравить жизнь такому человеку. И он уже чувствовал, что человек этот прав.

А во-вторых, он только что видел: Елена Владимировна и Стригалев быстро прошли, почти пробежали мимо и скрылись в потемневшем парке. Елена Владимировна держала его под руку, заглядывала ему в лицо. «Да, — думал Федор Иванович, — он, конечно, лучше меня, если честно признаться. Что — я? Опять „нечаянно“ человеку ножищу подставил! И с какой это стати, какое я имею право, приехав со стороны, вмешиваться в их давно сложившиеся устойчивые отношения, судя по всему, очень серьезные».

Цвях размяк по-своему. Глядя себе под ноги, размышлял вслух:

— Всегда, Федя, я не перестаю удивляться, наблюдая движение стай. Например, рыбьих мальков. Это же черт те что! Вот идут все параллельным курсом. Потом вдруг хлоп! — как по команде, все направо. Или налево... Так, вместе, маневрируя, и подрастают, потом вместе попадают в одну сеть, а там и в одну бочку... Что за закон?

«Неужели и здесь я, верный своей планиде, сунусь и разрушу — теперь целых две судьбы?» — думал Федор Иванович.

— Да, Федя, — Цвях вздохнул. — По-моему, мы с тобой гнали сегодня еще одну собачечку. А? Такое не забудешь...

«Нет, нет, ни в коем случае не сунусь! Бежать надо, бежать! Хватит с меня разрушенных судеб», — думал Федор Иванович, в то же время кивая Цвяху.

— Когда я был маленьким, — Цвях заулыбался. — Мать, бывало, пироги печет, и у нее остается: или тесто, или начинка. Если тесто — булочку испечет, накрутничек. Если начинка — котлетку. Я так думаю, Федя, Вонлярлярский — как такая вот булочка.

— Без начинки, — согласился Федор Иванович. — Но сколько их в булочной...

— Но добровольцы-то каковы! Как рванулись топтать! А глаза видел? Загадка века.

— Загадка веков, — сказал Федор Иванович. — Загадка всей человеческой популяции.

— Все же мир до конца не познаваем, — вдруг сказал Цвях. — Знаешь, я сейчас беседовал с одним из этих добровольцев. Молодой. Пока о вейсманизме шло — таращился. Потом я спрашиваю: «У вас, наверно, есть мама?» — «А как же!» — и уже мягкий. «И вы ее любите?» — «Кто же не любит свою мать?» — «Как тебя зовут, сынок?» — «Слава», — и вытер лоб, смотрит на меня ясными, добрыми такими глазами. Совсем другая система! Правда, в его взгляде проглядывался такой жучок... Он почувствовал, что я неспроста интересуюсь. В общем, загадочка!