Белые одежды - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 9

— Куда же три алмаза дела? — спросил Федор Иванович нарочно грубым тоном. — Там же был и черный...

— Бы-ыл, бы-ыл! — ответила она таким же грубоватым тоном курящей фронтовички. — Целая исто-рия! Мой мужик-то, душа из него вон... Изменщик оказался... Жени-ился!

Есть у некоторых врачей манера говорить с больными — громкий голос, бодрый тон, шутки. Мол, ничего страшного не случилось. А тут больная, да еще сильно обиженная разговаривала со здоровым человеком таким же докторским веселым тоном, чтобы, чего доброго, не вздумали ее жалеть...

— Женился, паразит! Мужичья природа. Она завсегда свое возьмет! А уж кого облюбовал, ты бы посмотрел. В серьгах... Так я ему свадебный подарок. Машину купила. Мужичье и есть мужичье, машину любят больше, чем жену! Ну раз так — получи... Два камушка ушло. А потом родилась кроха, еще один продала. Крохе на зубок, хи-хи!

— Ты мне про него раньше не говорила.

— А что было говорить? Был счастливый брак.

— Он здешний?

— Здешний. Каждый день в окно могу любоваться, как на работу идет.

— Тоже Туманов?

— Не-е, я не стала брать его фамилие, — она любила такой стиль разговора. — Потому как фамилие его мне не заправилось. Самодельное. И вообще, он был порядочный мерзавец.

— А что же ты...

— Такая вот была. Как розовая глина мягка под любящей рукой. Мне нельзя было делать аборт, потому как у меня после трамвайной катастрофы... Я говорила тебе? Ведь пятнадцать лет назад я угодила, меня угораздило, Федяка, в настоящую катастрофу. У-у! С жертвами! После нее-то и началось — ногу нет-нет да и приволокну. А он вот так руку мне на коленку кладет: делай, душенька, аборт, я тебе и доктора нашел... После доктора этого и не встала больше. Самец он, это верно, хоть куда. Сейчас, правда, пожух.

Они замолчали. Волнистый попугайчик хлопотал на плече у Федора Ивановича, кланялся, шептал какие-то слова.

— Вот так, Феденька, я и лежу. До сих пор. Сколько мы не виделись? Семь лет? Иногда бабушки сажают меня вон в ту мансарду, как ее дядик Борик назвал. И мы катаемся по комнатам. Иногда и на балкон выезжаем. Я тут стала, Феденька, со скуки вейсманизм-морганизм изучать. Распроклятого Томаса Моргана достала.

— Не страшно?

— А что бояться? С меня, с инвалиды безногой, что возьмешь? Посадить захочешь — так надо же ухаживать! Я и так уже сижу... И Лысенку вашего тоже штудирую. «Клетки мяса», «клетки сала». Мне кажется, ваши враги ближе к существу. Смотри, не напори ерунды...

— Где же ты Моргана добыла?

— Это я буду отвечать на страшном суде. А тебе, Федяка, если и скажу, то когда-нибудь потом. Когда будешь без юридических полномочий.

Тут в комнате повис райский звук — будто ударили карандашом по хрустальной посудине. Туманова сунула руку под подушку. Рука у нее была полная, красивая... Вытащила микрофон на шнуре.

— Дядик Борик? — пропела она. — О-о! Вы даже вдво-ем! Стефан Игнатьевич! Милости просим, тут вас ждут.

Оба вошли, разгоряченные спором, и за ними, как тень, Вонлярлярская. Стефан Игнатьевич поцеловал ручку Тумановой и, запустив палец за бантик на шее, покрутив гладко причесанной лысоватой головой, не разгибаясь — снизу — пустил своему оппоненту шпильку:

— Может быть, где-нибудь зарыт под землей платиновый эталон добра? Что такое добро? Что такое зло? Дайте сначала дефиницию!

— Мы с вами сейчас будем спорить, а Учитель выставит нам отметку, — сказал высоченный Борис Николаевич, с плутоватым и добрым, длинным, как у борзой, лицом. При этом он радостно кивал, здороваясь с Федором Ивановичем, ловя его руку. Он снял свою инженерскую фуражку с кокардой и бережно положил ее на полку с книгами. — Пока мы шли, Федор Иванович, я вспомнил ваше историческое доказательство и уложил его на лопатки. Вот этого. Только ему мало оказалось. Видать, ничего не понял. Давай ему дефиницию. Вот ответьте, Стефан Игнатьевич, нужно спасать тонущего?

— Нужно. Ну и что? — старенький Вонлярлярский со вздохом облегчения упал на стул. Уселся и дядик Борик, перекинул ногу через колено, и Федору Ивановичу показалось, что одна нога инженера дважды, как тряпка, сплелась вокруг другой.

— А может быть, не нужно? — дядик Борик обнажил беззубые десны.

— Ближе к делу! Ну и что?

— А почему нужно?

— Не знаю.

— Вот когда вы мне дадите дефиницию, почему нужно, спасать, я вам дам вашу дефиницию — что такое добро.

— Почему, можно и раньше дать, — спокойно сказал Федор Иванович. — Только нужно — как яблоню выкапывают — подходить к стволу, начиная с самых тонких корешков. Вот скажите — вы признаете, что страдание абсолютно?

— С этим, пожалуй, согласиться можно, — Вонлярлярский наклонил голову, будто пробуя что-то на вкус. — Да, я согласен.

— Можно мне? — капризничая, вмешалась Туманова. — Феденька, а если мне нравится, чтоб болело?

— Тогда это не будет страдание! Это будет наслаждение! Ты не путай — причины страдания — да, могут быть разными. Но само страдание есть страдание. Оно не может нравиться.

— Я с вами согласен. И даже чувствую, куда вы хотите нас привести.

— Чувствуете, но не то, Стефан Игнатьевич. Вот на вас падает кирпич и причиняет страдание. Что это?

— Зло...

— Вот и неверно. Разве камень может быть злым? Разве в Библии не сказано — не обижайся на камень, о который ты споткнулся? Камень, гвоздь в ботинке — это безразличные обстоятельства, причиняющие вам страдание. И только. А вот если я желаю причинить вам муку и бросаю в вас камень. Как суд назовет этот поступок? Зло-намеренным! Значит, зло — это качество моего намерения, если я хочу причинить вам страдание. Вот вам дефиниция.

— А если я, намереваясь причинить страдание, хочу через это страдание излечить человека? — спросила Туманова.

— Ну, хитра! Все зависит именно от того, чего ты на самом деле хочешь: излечить или причинить страдание. Чего ты действительно хочешь, таково и твое намерение. Может, ты злая и хочешь, чтоб я страдал, а разговоры о лечении — маскировка.

— Феденька, я все поняла.

Борис Николаевич, как ученик, поднял руку.

— А если я хочу вам, Стефан Игнатьевич, доставить приятность — понимаете? То качество такого моего намерения — добро. — Тут он слегка поклонился сначала Тумановой, а потом, подчеркнуто, — Вонлярлярскому. — Та же самая дефиниция, но со знаком плюс.

— Дядик Борик у нас отличник. Ему — пять с плюсом, — положил Федор Иванович резолюцию. — Но я, товарищи, не устаю удивляться, откуда эти разговоры об относительности? Ведь доброта и злоба иногда потребляются в чистом виде! Когда мне говорят доброе слово, не дающее ничего полезного для моего кошелька, я ничего не получаю! Ничего, кроме ощущения счастья! То же и со злом. Поймаешь взгляд, адресованный тебе, полный ненависти, и страдаешь. И так было три тысячи лет назад...

— Самый настоящий диспут! — воскликнула Антонина Прокофьевна. — Ты сейчас это все придумал?

— Семь лет носил. Нет, больше. Лет пятнадцать. С тех пор как сотворил свое первое дело, причинившее хорошему человеку серьезное страдание.

Опять в комнате повис поющий звук.

— Леночка! — радостно, но все же по-докторски воскликнула Антонина Прокофьевна. — Давай, дава-ай! Скорей к нам! Охо-хо! Гость повалил!

Вошла Лена Блажко. На ней было сине-черное с мелким белым горошком платье. Вязаную кофту она уже сняла и держала в руке. Потом повернулась и бросила ее на спинку кровати. При этом свободном повороте она будто разделилась на две части — настолько тонким оказался перехват. «Если обнять, — подумал Федор Иванович, — обязательно коснешься пальцами своей груди, круг замкнется».

А она, как бы в ответ, повернулась к нему и посмотрела очень строго сквозь большие очки.

— Здравствуйте, — сказал Федор Иванович, смутившись.

— Здравствуйте, — ответил высоко над ним мужской голос.

Оказывается, сейчас же за нею вошел Стригалев. Он был на этот раз в малиновом свитере, глухо охватывающем тонкую кадыкастую шею. А седоватые вихры так и не причесал с утра.