Белые одежды - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 95
— Всю, всю, Федька. Ничего не оставляет.
— Тогда я боюсь. Ты же ввела его в «кубло»... Тогда я, пожалуй, должен буду забрать у тебя и семена, и горшки.
— Дурак ты, дурак чертов! — закричала Туманова. — Ловишь все меня! Умней я стала через тот случай с «кублом». Не доберется он! Сила силой, а Ивана Ильича наследство он через мой труп... Даже и через труп не получит.
Успокоение, которое почувствовал Федор Иванович, спрятав у Тумановой значительную часть «наследства» Ивана Ильича, оказалось очень недолгим. Он в тот же вечер вспомнил о новом сорте, и теперь его все время тревожил повисший в воздухе и, похоже, неразрешимый вопрос: как разыскать среди трех тысяч кустов те восемнадцать, которые нужно было спасти. Это надо было сделать до осени, потому что в октябре кто-то придет и начнет выкапывать всю картошку подряд. И тогда новый сорт сам себя покажет цветом клубней. Обязательно обратят внимание на невиданный цвет — цвет загорелого женского лица. И на матовость, как у замши.
Вопрос не отступал, и, занимаясь своими делами в учхозе, Федор Иванович теперь часто останавливался и остекленело смотрел в одну точку. Краснов это заметил и однажды негромко сказал:
— Федор Иванович, вы что-то задумываться стали...
— Задумаешься, — последовал горько-рассеянный ответ. При этом Федор Иванович посмотрел долгим новым взглядом, непонятным и смущающим. Он в это время думал о Тумановой и о власти, которую забрал над нею альпинист. — Еще как задумаешься, — повторил он, любуясь ее остолопом. — Троллейбуса-то замели, а сорт где?
— Где? Только на огороде у него. Только там. Логика подсказывает.
— А морфология кагегорически отрицает. Нет сорта, чтобы не имел морфологических особенностей. Я ходил смотреть. Там картошка уже цветет. Все цветки белые. И рассеченность у листьев одна и та же. У всех. Это все сплошь — «Обершлезен». Я бы не задумывался, если бы сорт был там...
— Троллейбус потому и посадил там «Обершлезен»... Потому что новый сорт у него, думается, потомок родителей... Из которых один — как раз «Обершлезен». И от немца перешла эта рассеченность. Удобно маскировать сынка рядом с папой...
«Как эта сволочь могла допереть до такой догадки?» — подумал Федор Иванович, ахнув в душе. Но ничто в нем не дрогнуло. Он чуть-чуть зловеще улыбнулся.
— Вы, дорогой, чистый вейсманист-морганист...
— С вами поработаешь — наберешься, — весело ответил Краснов. — Кем хошь станешь!
— Не скажите это Кассиану Дамиановичу...
— А он мне и подбросил эту идею!..
— Ну, и как он рекомендует выделить этот новый сорт?
— Осень все выделит...
Федор Иванович, хоть и был он серьезным ученым, хоть и видывал виды, но и он не мог даже предположить, что тревожащий его вопрос о новом сорте будет снят с той неожиданной простотой и экономной четкостью жеста, какую может показать нам только природа.
В ночь с первого на второе июня он сидел у себя в комнате для приезжающих за столом, на котором стоял горячий чайник и были разложены бумаги — он начал писать первую из трех небольших работ. Не хотелось становиться на эту завершающую стезю, выходить в чистое поле, где ждал готовый к смертельной схватке враг. Но надо было когда-то решиться, и он сел за стол. Все эти статьи он собирался отнести в «Проблемы ботаники». Каждая должна была бить в одну и ту же точку — по одному из главных тезисов академика Рядно — о том, что «сома», то есть тело с его «соками» (как говорил академик), воздействуя на «крупинки» другого — привитого — тела, может вызвать определенное изменение, передающееся по наследству. Опыты с прививками картофеля на табак, белладонну, петунию и помидор, и обратно — всех этих растений на картофель — давали Федору Ивановичу богатый материал для первой статьи. За этими статьями должна была последовать суровая реакция академика, особенно после сообщения о новом сорте, выведенном на чуждых теоретических основах. Но Федор Иванович к этому был уже готов.
Он сидел против полуоткрытого окна. Свежий ночной воздух иногда шевелил листы на столе.
Часа в два ночи он лег спать. А в пятом проснулся, сильно озябнув. Федор Иванович подошел к окну, чтобы закрыть его. Взялся было за створки, но тут же широко распахнул их и высунулся наружу,
На траве перед окном был странный белый налет.
«Иней!» — удивился, присмотревшись. Захлопнул окно и в трусах, босиком выбежал на крыльцо. Ноги обожгло. Стеклянная неподвижность холодного раннего утра встретила его. Сразу увидел облачко пара, вылетевшее изо рта. Белые полотнища инея протянулись по обе стороны асфальтовой дорожки. А когда взглянул на бледно-рыжий край неба, полотнища сразу поголубели. «Не меньше полутора градусов», — дошло вдруг до него. Бросился в дом одеваться, надел сапоги, куртку и, выскочив наружу, торопливо зашагал к парку. Иней по-зимнему повизгивал под ногами.
Небо рыжело все ярче, потом начали выступать, прорезались розовые лебединые клики зари, и от этого все темнее, синее становилась замороженная земля. Выйдя из парка, он взял чуть правее — туда, где были бескрайние картофельные поля пригородного совхоза. Темнота уходящей ночи и голубое оцепенение заморозка окружили его, преградили дорогу. Никого здесь не было, народ спал, не зная, что урожай уже погиб на семьдесят процентов. Конечно, вместо убитой за полчаса ботвы со временем пойдет новая, но лучшие месяцы роста будут потеряны. Повернув назад, Федор Иванович зашагал по мощеной дороге к городу. Когда свернул к трубам, в спину ему ударили первые радостные винно-розовые лучи. Утренние звуки, просыпаясь, бодро вступали в пробующий силы хор. В разных концах парка послышалось карканье первых грачей — словно ломающиеся голоса мальчиков-подростков, играющих в футбол. Вдали, в учхозе, возник частый пистолетный треск — завели пускач трактора. С реки прилетел низкий короткий возглас парохода и повторился еще несколько раз. Донеслись мерные удары по металлу. В соседних с домом Стригалева дворах закричали сразу несколько петухов. Федор Иванович слышал всю эту утреннюю музыку, но думал о своем: что же делается на огороде Ивана Ильича? Укрыл ли забор его картошку от мороза?
Плохим укрытием оказался этот забор. Когда, перемахнув через него, Федор Иванович, полный тоскливого предчувствия, выбежал к огороду, он увидел знакомую специалисту-картофелеводу картину. Весь огород изменил цвет. Четыре дня назад это был чистый, откровенно зеленый широкий лоскут, равномерно обсыпанный белыми цветочками, и все растения стояли, тянули руки вверх. Этой ночью, за минуту до восхода солнца, огород был такой же голубовато-серый, как и картошка на поле совхоза. А сейчас, когда иней растаял, вся ботва поникла, уронила «уши», и эти почти черные «уши» слегка просвечивали, как восковые. В них уже шли необратимые процессы, начало которым кладется в один миг. Федор Иванович уже видел этот миг, остановленный и закрепленный на кинопленке — когда хромосомы, попав в условия, непригодные для жизни, начинают распадаться.
Смерть провела здесь свою черту. И Федор Иванович, который по его специальности и по его особенной детской впечатлительности был более чем иные способен вникнуть в ужасающую суть этого явления и который по тем же основаниям ярче иных стремился к жизни и берег жизнь, — наш Федор Иванович сидел на корточках перед мертвыми картофельными кустами и осторожно трогал их мертвые «уши», сливался с постигшей этот уголок природы бедой.
Это были мгновения высшей деятельности духа, и потому, как иногда с ним случалось, он совсем не чувствовал себя и не видел ничего из того, что входило в состав его телесного бытия. Даже своих рук, перебиравших мертвые листы. Он был глубоко в нижней колбе своих песочных часов, в своей закрытой для всех бесконечности. А вокруг него — во внешнем мире — собрались другие сущности, тоже бестелесные, их оболочка была здесь не нужна. И если Саул был прост и виден до конца, хотя себе казался очень сложной штучкой; если Краснов был для Федора Ивановича открыт почти весь, а неясным оставался только в тех своих проявлениях, шевелить которые не хотелось, чтобы нечаянно не наткнуться на слишком простые ясности, которые мы обходим стороной даже в мыслях; если об остальных сущностях, толпившихся поодаль, даже и думать было лень — они не стремились распознать Федора Ивановича, пока их не заставляли, были довольны доставшимся им куском, сиидели, как кролики в клетках...