Не хлебом единым - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 38
Закончив свой восьмикилометровый маршрут, Дмитрий Алексеевич входил в комнату точно в три часа, и всегда к этому времени на столе стоял чугунок с горячей картошкой, а иногда и кислый огурец на тарелке. Друзья садились за обед.
— Дмитрий Алексеевич, — задумчиво спрашивал старик, — сколько у вас осталось денег?
— Двести двенадцать, — отвечал Лопаткин.
— Ничего, скоро придут мои ребята. Будет хорошая работка.
В мае, однажды, в воскресенье к ним пришли двое рабочих в расстегнутых телогрейках — пожилой и молодой.
— Ну как, дед, будем нынче стучать? — спросил пожилой, садясь, заклеивая языком цигарку.
— А что — есть?
— Барулин будто обещает халтурку…
— Хорошая халтурка?
— Будто ничего… На Метростроевской дом, энтот, от угла второй знаешь, где магазин? Новое железо ставить. Сдирать и крыть. Крыша большая — покоем загибается.
— Там управдом не Молоканов?
— Он самый. Косится на меня, собака. Прошлый год забыть не может.
— Поладим. Бери. Мы быстро ее одолеем. Вот у нас еще один кровельщик фальцы гнуть будет.
— Одолеем-то, одолеем, Евгений Устинович. Ты сходи сегодня к Молоканову и крышу посмотри…
Ближе к вечеру Дмитрий Алексеевич, который, пожив три месяца с профессором Бусько, привык ничему уже не удивляться, отправился вместе с ним на Метростроевскую. Май в этом году был прохладный, друзья шли в пальто нараспашку, и старик все время прибавлял шагу и, вырываясь вперед, рассказывал о предстоящей работе.
— Наша артель собирается вот так каждое лето. И мы хорошо зарабатываем. У нас все операции идут по поточной линии, за выходной день мы делаем столько, сколько рядовые кровельщики четвертого разряда за неделю не сделают!
А Дмитрий Алексеевич думал о других вещах. Что, если это будет тот самый — старый, пятиэтажный дом? Вот он, испачканный ржавчиной герой, стучит железом во дворе, а она проходит мимо со своим маленьким военным. Капитан улыбается, а у нее слезы на глазах, потому что капитану все рассказано и она не знает, что делать — здороваться с кровельщиком или не заметить его. Но само суровое молчание кровельщика говорит: последнее слово будет за мной. И она может подбежать, восхищенная его живучестью, энергией и упорством. Ржавчина блестит для иных ярче всех военных пуговиц, вместе взятых… Тут Дмитрий Алексеевич едко засмеялся, и старик, который не переставал говорить, шагая рядом, обиделся.
— Не верите? Я вам слово даю. В прошлом году мы покрыли купол на церкви — можете сходить посмотреть на Таганке, полюбоваться! Не верит!
Дом, где их ждала работа, оказался в другом месте — в стороне, но все-таки почти напротив окон знакомого Дмитрию Алексеевичу пятиэтажного здания. Евгений Устинович пошел искать управдома, потом вернулся с дворничихой в фартуке, Она молча пошла впереди них — по лестнице, на самый верх, на чердак, и, наконец, на крышу, под холодный майски; ветер.
Евгений Устинович натянул до ушей кепку, поднял воротник.
— Ох ты! Вот это тришкин кафтан! — сказал он, оглядывая огромное двускатное, ржавое, с черными заплатами поле, уставленное запыленными кирпичными трубами.
Кто-то невидимый порывисто и громко вздыхал на крыше — то там, то тут. Друзья поднялись на конек и, придерживая развевающиеся под ветром полы пальто, прошли по коньку до самого конца. Дмитрий Алексеевич увидел отсюда глубокую, пересеченную проводами пропасть улицы, множество серовато-коричневых крыш и на переднем плане освещенный солнцем дом, где жила Жанна. Четыре или пять окон его были открыты настежь. В одном из них, в глубокой тени, кто-то сидел на подоконнике, может быть она…
Став на самом удобном и высоком месте, Евгений Устинович, щурясь, блестя очками, осмотрел Москву, все ее крыши и какие-то яркие предметы, чуть выступающие из туманных вечереющих далей.
— Прекрасно! Дмитрий Алексеевич, идите сюда! — позвал он. — Смотрите, как отлично все видно! Вот так видит свое дело открыватель нового. Он поднялся как бы на второй этаж здания и видит оттуда неудобные дороги, которыми люди идут к благополучию, и ухабы, где они разбивают носы. Он говорит: «Смотрите, надо идти вот так!» Он не может создавать ценностей первоэтажных, потому что для него это — пройденное. Это все равно, что копии снимать, вместо того, чтобы создавать великие подлинники. Забыв о себе, человек второго этажа спешит охватить и передать народу все, что видит. Он создает величайшие ценности и говорит ученым-первоэтажникам: «Популяризуйте! Размножайте!» А те не понимают! Они ходят внизу в кругу вещей знакомых, привычных и гонят на-гора старинку. Разрабатывают, скажем, процесс, открытый еще Симменсом! Прекрасно оформляют, с цитатами! А открывателя хором объявляют сумасбродом… Как быть, Дмитрий Алексеевич? Вы же видели, как я гасил пожар! Мне скоро семьдесят — и вот я на крыше. Завтра начну производить ценность сугубо первоэтажную…
— Мне кажется, что и в качестве кровельщика вы далеко не первоэтажник. Вы и в это дело что-то свое вкладываете, живое…
— Может быть… А что это вы повернулись спиной? Беседует — и стал спиной, так сказать, к объекту!
— Сейчас я вам признаюсь, Евгений Устинович. В этом доме живет одна моя…
— Понимаю. Так зайдемте к ней!..
— Евгений Устинович — беда! Она целиком вся на первом этаже. — Дмитрий Алексеевич говорил тихо, словно боялся, что услышит Жанна. — Она не из мечтателей, не из романтиков. Если мы ввалимся к ней… — он засмеялся. Я не могу зайти к ней без серьезного достижения, причем это должно быть в первоэтажном плане — то-есть признано и напечатано в газетах. Если у человека нет звезды — значит он не герой, — вот психология! Для нее и для ее родителей я сегодня — сумасшедший.
— Уже! Несчастный человек! Сколько вам лет?
— Тридцать два, Евгений Устинович, тридцать два… Сейчас она, мне кажется, не совсем в этом уверена. Я слишком много наобещал ей… а если я появлюсь — вся иллюзия рухнет.
— Что же вы держитесь тогда за нее, за бабий подол?
— Не могу, Евгений Устинович. Мне часто казалось и сейчас кажется, что в ней иногда просыпается что-то, но не может окончательно проснуться. Может быть, я это сам придумал. Ну вот, кажется, и все… И мне хочется, чтобы эти ее глаза открылись…
— Операция эта будет стоить вам дорого. Она должна увидеть ваши страдания и свою вину. Первое она сможет увидеть. Она и сейчас может это увидеть, если посмотрит на нас… А вот второе — свою вину — этого они не умеют видеть. Нет. Нет…
Старик взглянул туда, на дом, где были открыты окна.
— Лучше тогда пойдемте вниз. Крышу мы посмотрели, одной этой крыши нам хватит до зимы. Вот и хорошо, и пойдемте…
И, обняв Дмитрия Алексеевича, он легонько толкнул его, и они, не оглядываясь больше, пошли по коньку назад, туда, где ждала их у входа на чердак молчаливая дворничиха.
— Первоэтажная психология — величайшее зло, — сказал задумчиво Евгений Устинович, когда они спускались по лестнице. — Она захватила много укрепленных позиций. Между прочим, — тут старик понизил голос и остановился, выжидая, чтобы дворничиха отошла подальше. — Между прочим, шепнул он, — этим обстоятельством пользуется иноразведка. Шпионы ходят среди них, жмут ручку, любезничают, по имени-отчеству и так далее — и воруют ваши лучшие идеи, потому, что первоэтажник охраняет не ценные идеи, а свои красивые популяризаторские брошюрки!
Когда профессор Бусько начинал говорить о шпионах, желтоватый ус его чуть заметно дергался, старик шмыгал носом, словно туда залетел комар, и сквозь очки на Дмитрия Алексеевича смотрели большие, темные, полные муки глаза. Бусько разглагольствовал, не замечая пристального взгляда товарища. Дмитрий Алексеевич больше не возражал ему и не спорил.
Через два дня, когда, совершив свою прогулку по городу, Дмитрий Алексеевич вернулся и сел за стол, против чугунка с горячей картошкой, он заметил, что сморщенные красные руки старика, снимая сковородку с чугунка, трясутся.
Дмитрий Алексеевич взял картофелину, не спеша посолил ее. И в эту минуту профессор спросил решительным, каким-то громовым голосом: