Не хлебом единым - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 47
И где-то далеко в его умной, лукавой улыбке промелькнула и скрылась досада.
— Ты, наверно, тоже не прочь был бы выступить? — сказала Надя с невинным видом.
— Надежда! — предупреждающе, но так же весело возвысил голос Леонид Иванович. — Я понимаю вас, товарищ… гм, Дроздова. Если я буду выступать со статьей, то мысли в ней все-таки будут мои. Бывают такие неграмотные мужички, которые диктуют грамотным. И бывают грамотные, — он сделал здесь ударение, — грамотеи, которые только и могут, что записывать чужие мысли. А наоборот их поставить нельзя. Мужик не сможет писать, а писарь — ха! диктовать. Если я и выступлю, то сотрудничество у меня будет только такое: делового мужика с писарем.
Он задумался после этих слов, рассеянно жуя, и Надя еще яснее почувствовала тайную досаду, которая убавила на этот раз его аппетит.
Весна в тот год не принесла никаких перемен, май прошел в школьных заботах, в экзаменах, а в июне Надя вместе с ребенком и Шурой села в «Победу» и уехала на Волгу. Лето было солнечное, без дождей, без ветра и тревожное. Надя каждый день уходила одна далеко по поющим пескам и там, на косе, среди мелководных заливов и рукавов, загорала, принималась читать «Утраченные иллюзии» и бросала, не понимая, что же с нею делается. Она купалась — то плавала, отдаваясь прохладной быстрине, то барахталась в теплом сусле заливов, — и это было приятно, но тихая грусть, странные порывы раздражения не оставляли ее. В июле за деревней, в жаркой тишине, на полях стали выгорать хлеба. Надя видела на крыльце правления колхозников, загорелых, с белыми пятнами соли на пыльных гимнастерках где спина и плечи. Они молча курили, плевали на землю и следили за москвичкой голубыми, как бы выцветшими на солнце глазами. Надя понимала, что у них начинается беда, и не могла ничем помочь. Но ей теперь нельзя было уйти и на пески — они раскалились и гнали прочь одинокую, скучающую, загорелую дамочку в сарафане. И Надя уходила в прохладную избу, чтобы никто не видел ее веселого зонтика и книги. В начале августа Надя не выдержала и послала мужу телеграмму. Прибыла «Победа», и дачники сбежали в Москву.
Муж встретил ее обычной умной улыбкой. Хотел похлопать жену по плечу, но почему-то не получилось. «Дела у меня неплохи», — загадочно ответил он на ее равнодушный вопрос. А вечером к нему пришли. Надя сразу узнала Максютенко. Он пополнел и был одет в темно-синий костюм с обвислыми плечами. Увидев Надю, он быстро шагнул к ней и вложил ей в руку коробочку с духами — ленинградскую «Сирень», о которой в те дни много говорили. Вторым гостем был худощавый, полуседой мужчина, с металлическими звуками в голосе. Он легонько, но все же больно пожал Наде руку и назвался Урюпиным.
Надя думала, что будут выпивка и песни, но гости и Леонид Иванович закрылись в средней комнате, которую называли столовой и гостиной, и развернули на столе чертежи. Совещание их длилось три часа. За это время Надя из своей комнаты услышала их голоса только один раз — это был дружный взрыв смеха: стонущее аханье мужа, металлический, генеральский смех Урюпина и кобылье ржанье Максютенко.
Потом был организован чай, и пригласили к столу Надю. Был разлит по рюмкам и мужской «чай», от которого Надя отказалась.
— Вот! — обратился Максютенко к Наде после первого тоста и показал пустой рюмкой на Дроздова. — Не хочет нам помогать!
— Ты не передергивай, Максютенко, — строго сказал Леонид Иванович, закрывая глаза. — Помогать я не отказываюсь, а с-соавтором быть не хочу. А помощь — пожалуйста. Наоборот, если хочешь знать, если ты не забыл, ведь предложил-то ваши кандидатуры я…
— Вот мы и хотим, чтобы ты был с нами, Леонид Иванович, — сказал Урюпин, худощавое его лицо улыбнулось, и серая, густая шевелюра вдруг, словно автоматически, передвинулась вперед — к сморщенному лбу.
— Ну-ка, ну-ка, — Дроздов захохотал, — ну-ка еще двинь!
Урюпин быстро взглянул на Надю и нахмурился. Он не хотел выставлять свой изъян на посмешище, и именно поэтому волосы его двинулись быстрее, чем обычно, к бровям и обратно.
— Ты нервный! — сказал Дроздов. — Тебя выдает это…
— Так как мы решим? — спросил Урюпин, багровея.
— Формально, ради будущей медали, быть участником вашей группы я не могу. Проектировать тоже не буду. Мне надо работать. Поеду вот на заводы. Вы подключите, кого я сказал: Воловика, Фундатора и Тепикина. Только, слышите? Они сами к вам не придут. Они красные девицы, им хочется, но служба заставляет опускать глазки. Я их уже подготовил. Теперь вы должны сказать свое слово. Конечно, хорошо бы и Шутикова сюда, но вы сами, дураки, изгадили все. И меня подвели. Я не знаю, какие у него соображения, но вообще, друзья, некоторые отверстия надо всегда держать закрытыми. Вот он со мной теперь не разговаривает. Два слова — здравствуй и прощай! И все! Видите, что вы наделали.
Во время этой речи Максютенко, виновато розовея, все время говорил: «Леонид Иванович! Леонид Иванович!» Когда Дроздов сердито замолчал, он опять сказал: «Леонид Иванович…» Тот с грозной улыбкой посмотрел на него.
— Вольно, Максютенко! Можешь исполнять!..
Вскоре гости ушли. Дроздов, проводив их, потянулся в передней, хрустнул суставами.
— Вот так, сдуру, могут такую пилюлю поднести… Пришли к Шутикову, предлагают ему возглавить группу и бряк: мол, Дроздов советовал подключить! Тот, конечно, улыбнулся, а потом с глазу на глаз подошел и говорит мне: «Вы зачем меня в эту, как ее, группу тянете?» Я ему: «Ваша же инициатива, Павел Иванович!» Он прямо зашипел: «Какая моя инициатива? Ерунду какую говорите!» И до сих пор оглядывается. Матерый волк, так ему везде псина чудится. Эх, Надюша, не так-то просто все…
Надя, не дослушав его, молча ушла к себе. Леонид Иванович придержал ее дверь.
— Можно?
— Ни в коем случае, — сказала Надя. — Никогда.
— Что как строго? А я вот войду. На основании брачного свидетельства. Он засмеялся и вошел.
— Что ж, войди. А я выйду.
— Что так?
— Я тебя не люблю.
— Напрасно, — сказал он. — Обязана любить.
— Знаешь — не зли меня. Ты такой оказался мелкий… Человека убиваешь живого! Ведь он тебе даже дороги не перешел. Ты сам, сам лег на его дороге! Он и не подозревал, а ты накинул петлю и давишь! Ты смотри, какой он живой, как он не сдается. А ты все давишь, давишь…
— Ну во-от, задави такого! — попробовал пошутить Леонид Иванович, и лицо его желчно дернулось. — Ты послушай-ка, послушай…
Николашка, светлоголовый мальчик, стоял около своей кроватки, стучал по ней флаконом ленинградской «Сирени» и, смеясь, смотрел на обоих. Надя взяла его на руки, прижала и повернулась к мужу спиной.
— Послушай-ка… — сказал Леонид Иванович морщась. — Лопаткин один погубил бы свою идею. Мы, если хочешь, в интересах государства, были обязаны вмешаться. Нам нужны трубы, а не твой Дмитрий, как его…
— Не хочу тебя слушать, — глядя в пространство, она прижала губы к теплой головке сына. — Ты всегда говоришь то, что в данный момент тебя оправдывает, ты всегда прав. Дави его! Но я тебе больше не жена…
После этого разговора у них все пошло как будто бы по-прежнему. Они вместе садились за стол и даже обменивались несколькими словами — о погоде, о здоровье сына, о том, что развелась моль… Но Леонид Иванович больше не рассказывал анекдотов и Надя ни разу не улыбнулась при нем.
В двадцатых числах августа она попросила у мужа «Победу» и вместе с Шурой поехала в центр делать покупки для сына к зиме. Когда машина миновала Белорусский вокзал и остановилась у светофора, Шура вдруг дернула Надю за рукав.
— Глядите-ка, наш! Музгинский учитель! Бона впереди вышагивает!
Надя вздрогнула. Кровь больно толкнулась в голову.
— Фу, как ты меня испугала! — сказала она. — Кого ты там высмотрела?
И взглянув в косое окошко машины, она сразу увидала Дмитрия Алексеевича, который шагал по тротуару, направляясь к центру. Лицо его было неподвижное, строгое, он был такой же, как в Музге, — ничего не видел кругом, ничего не слышал и был занят собственными мыслями.