Истоки тоталитаризма - Арендт Ханна. Страница 63
Настояние на общности племенного происхождения как существенного элемента в образовании нации, проявленное немецкими националистами во время и после войны 1814 г., и особое внимание романтиков к врожденной индивидуальности и биологически заданному благородству проложили интеллектуальный путь расистскому образу мысли в Германии. Из первого выросла органическая теория истории, второе породило в конце века гротескного гомункулуса сверхчеловека, самой природой предназначенного управлять миром. Пока эти тенденции развивались параллельно, они были всего лишь временным средством бегства от политической реальности. Однажды соединившись, они образовали саму основу расизма как полнокровной идеологии. Случилось это, однако, впервые не в Германии, а во Франции и было делом рук не интеллектуалов из среднего класса, а высокоодаренного, но не очень счастливого дворянина графа де Гобино.
6.3 Новый ключ к истории
В 1853 г. граф Артур де Гобино опубликовал свой труд «Essai sur l'inegalite des races humaines», который лишь через 50 лет, на рубеже столетий, стал своего рода учебным пособием по расовым теориям в истории. Первая же фраза этого четырехтомного труда: «Падение цивилизации является самым поразительным и в то же время самым непроясненным историческим феноменом» — [360] ясно указывает на по сути новый современный интерес, вдохновлявший автора, на новый пессимистический настрой, пронизывающий его работу и являющийся идеологической силой, оказавшейся способной объединить все прежние факторы и конфликтующие мнения. Конечно, человечество с незапамятных времен хотело знать как можно больше о прошлых культурах, павших империях и исчезнувших народах, но никто до Гобино не помышлял найти одну-единственную причину, единственную силу, повсеместно определяющую возвышение и падение цивилизаций. Похоже, что учения об упадке каким-то интимным образом связаны с расовым образом мысли. Совсем не случайно другой из ранних «расово мыслящих» — Бенджамин Дизраэли точно так же увлекался проблемой упадка культур, в то время как Гегель, чья философия в значительной своей части вращалась вокруг диалектического закона исторического развития, никогда не интересовался возвышением и падением культур, как таковых, или каким-либо законом, который объяснял бы гибель наций. Гобино продемонстрировал именно такой закон. На него не оказал влияния ни дарвинизм, ни какая-либо другая эволюционная теория, и этот историк считал именно своей заслугой введение истории в семью естественных наук, считал, что он выявил естественный закон развития всех событий, свел все высказывания в духовной сфере и все культурные явления к чему-то, «что благодаря точной науке могут видеть наши глаза, слышать наши уши и трогать наши руки».
Самым удивительным в его теории, появившейся в середине оптимистического XIX в., является то, что ее автор увлечен проблемой упадка цивилизаций и лишь едва интересуется вопросом их возвышения. Во время написания своего труда Гобино не задумывался о возможном применении его теории в реальной политике и потому имел мужество до конца проследить все циничные последствия, вытекающие из его закона упадка. В отличие от Шпенглера, предсказавшего закат только западной культуры, Гобино с «научной» точностью предвидит не более и не менее, как полное исчезновение человека, или, пользуясь его словами, человеческой расы, с лица земли. Изложив человеческую историю в четырех томах, он заключает: «Соблазнительно отвести периоду человеческого господства на земле общую продолжительность в 12–14 тысяч лет, каковая эра делится на две эпохи — первую, которая прошла и была эпохой юности… и вторую, которая началась и станет свидетельницей движения к упадку и старческой немощи».
Справедливо отмечалось, что Гобино за 30 лет до Ницше занялся проблемой «decadence». [361] Разница, однако, в том, что за Ницше стоял уже накопленный опыт европейского декаданса, так как писал он в разгар этого движения, представленного Бодлером во Франции, Суинберном в Англии и Вагнером в Германии, Гобино же едва ли был знаком с существованием этой разновидности современного taedium vitae и должен рассматриваться как последний наследник Буленвилье и французских эмигрантов-дворян, которые без психологических тонкостей, просто (и с полным основанием) опасались за судьбу аристократии как касты. Не без наивности он воспринял почти буквально теории XVIII в. о происхождении французского народа: буржуа — потомки галлороманских рабов, дворяне — германцы. [362] То же самое относится и к его утверждениям об интернациональном характере дворянства. Более современный аспект его теорий открывается в том, что, возможно, он был самозванцем (его французский титул более чем сомнителен), что он в такой степени преувеличивал и произвольно толковал старые доктрины, что они становились откровенно смехотворными — для себя он претендовал на генеалогию, ведущую через некоего скандинавского пирата к Одину: «Я тоже принадлежу к расе богов». [363] Но подлинное его значение состоит в том, что в разгар господства прогрессистских идеологий он пророчествовал погибель, конец человечества в результате постепенной естественной катастрофы. Когда Гобино начинал свою работу — в дни буржуазного короля Луи Филиппа, судьба дворянства казалась решенной. Ему не надо было больше бояться победы Tiers Etat — она и так состоялась, и дворянам оставалось только скорбеть. Их страдания, как их выразил Гобино, порой очень близки отчаянию поэтов декаданса, которые несколько десятилетий спустя воспевали хрупкость и тщету всего человеческого, les neiges d'antan, вчерашние снега. Что же касается самого Гобино, то эта близость является довольно случайной, но представляется интересным, что, коль скоро она возникла, ничто уже не могло помешать весьма респектабельным интеллектуалам рубежа веков, таким, как Роберт Дрейфус во Франции или Томас Манн в Германии, отнестись к этому потомку Одина с полной серьезностью. Задолго до того, как ужасное и смешное соединились в ту, по человеческим понятиям, немыслимую смесь, которая стала отличительным признаком нашего столетия, смешное уже утратило свою способность убивать.
Также и особому пессимистическому настрою, активному отчаянию последних десятилетий своего века был обязан Гобино своей запоздалой славой. Это не обязательно означает, что он сам был предтечей поколения, исполняющего «веселую пляску коммерции и смерти» (Джозеф Конрад). Он не был ни государственным деятелем, верящим в торговлю, ни поэтом, восхваляющим смерть. Был он всего лишь необычной помесью фрустрированного дворянина и романтического интеллектуала, придумавшего расизм почти случайно. Произошло это, когда он увидел, что уже нельзя просто пользоваться прежними теориями о существовании во Франции двух народов и что, ввиду изменившихся обстоятельств, следует пересмотреть старый взгляд о том, что лучшие люди непременно должны находиться наверху общества. Печально, но, в отличие от своих учителей, он был вынужден объяснять, почему лучшие люди, дворяне, не могли даже надеяться вернуть себе свое прежнее положение. Шаг за шагом он приравнял падение своей касты к падению Франции, потом — западной цивилизации, а затем — и всего человечества. Таким образом, он пришел к открытию, так восхищавшему последующих писателей и биографов, о том, что падение цивилизаций происходит из-за вырождения расы, а раса загнивает из-за смешения кровей. Здесь предполагается, что при смешении превосходство всегда получает низшая раса. Такого рода аргументация, ставшая почти общим местом в следующем веке, никак не согласовывалась с прогрессистскими учениями современников Гобино, которыми вскоре овладела еще одна idee fixe — идея «выживания наиболее приспособленных». Либеральный оптимизм победившей буржуазии нуждался не в ключе к истории и не в доказательствах неминуемого упадка, а в новом варианте концепции «сила есть право». Гобино тщетно пытался завоевать более широкую аудиторию, вмешавшись в споры по поводу рабовладения в Америке и построив свою систему рассуждений на существовании фундаментального конфликта между белыми и черными. Но ему пришлось ждать почти 50 лет, прежде чем он стал пользоваться успехом среди элиты, и лишь первая мировая война и сопровождающая ее волна философий смерти принесли его работам широкую популярность. [364]