Как убивали Сталина - Добрюха Николай. Страница 24
<…> Так думал я 13 лет тому назад и так — ошибался. <…> Пусть же читатели знают эту мою ошибку. Было бы хорошо, если б она послужила уроком для тех, кто склонен торопиться с выводами из своих наблюдений.
Разумеется, после ряда фактов подлейшего вредительства со стороны части спецов я обязан был переоценить — и переоценил — моё отношение к работникам науки и техники».
Наверняка, говоря это, Горький вспоминал, как ещё на заре революции Ленин предупреждал его, что в ответственные моменты истории интеллигенция ведёт себя не как «мозг нации», а — как «говно нации»… И вот теперь, много лет спустя, Горький убеждался, что Ленин — политик, «рулевой столь огромного, тяжёлого корабля, каким является свинцовая крестьянская Россия», был прав! Доказательством служили отчёты в европейских газетах о судебных процессах над спецами-вредителями, показавшими своё нутро, например, в ходе разбирательства «Шахтинского дела» в 1928 году. Было установлено, что инженеры и техники, связанные с бывшими владельцами шахт, осуществили, начиная с 1923 года, серию диверсий в Шахтинском и других районах Донбасса по заданиям белоэмигрантского «Парижского центра». Другим фактом, поразившим писателя, было разоблачение разветвлённой подпольной вредительской структуры, действовавшей в промышленности и на транспорте СССР в 1925–1930 годах. Структура объединяла часть верхушки бывшей буржуазно-технической интеллигенции из Промпартии и Союза инженерных организаций… Горький, получив подтверждение всем этим диверсиям из независимых зарубежных источников, был тогда потрясён прозорливостью Ленина.
Видимо, поэтому, а не из-за каких-то меркантильных и конъюктурных соображений Горький ещё до возвращения в СССР стал буквально воспевать мёртвого Ленина, когда, казалось, делать это он должен был прежде всего по отношению к новому вождю, а именно — к Сталину, от которого тогда начинало зависеть всё. Но нет, не Сталина лично, а последователей Ленина вообще приветствовал решивший вернуться «Буревестник». И это было удивительно, поскольку не кто иной, как Сталин сделал всё, чтобы буквально обожествить не находившего себе места «великого пролетарского писателя». А тот тем не менее упрямо продолжал петь славу не живому, а мёртвому вождю: «… не было человека, который так, как этот, действительно заслужил в мире вечную память. Владимир Ленин умер. Наследники разума и воли его — живы. Живы и работают так успешно, как никто, никогда, нигде в мире не работал».
Ничего подобного о Сталине Горький так и не написал, хотя ожидать о нём стоило большего, чем о Ленине, потому что именно от нового вождя зависел чуть ли не каждый шаг в новой стране.
В конце концов маятник возвратившегося в Россию писателя так качнуло в левую сторону, что из-под пера автора «Буревестника» и «Сокола» стали «вылетать» ещё и не такие «смелые птицы»:
«Одна только правда есть — правда ненависти к старому миру».
«Классовая ненависть — самая могучая творческая сила».
«Классовая борьба — не утопия, если у одного есть собственный дом, а у другого — только туберкулёз».
«Слезой грязи не смоешь, тем более не смоешь крови».
«Если враг не сдаётся — его уничтожают…»
Это звучало решительнее, чем речи Сталина, потому что обрело форму художественного слова.
… А между тем Горькому продолжали мешать жить сомнения относительно необходимости коммунизма, которые он мучительно пытался уже не первое десятилетие разрешить в своём, быть может, самом важном и длинном (четырёхтомном!) произведении «Жизнь Клима Самгина». Но, так и не сумев свести концы с концами, — умер в тяжёлых физических и ещё более ужасных душевных муках. Поэтому, если бы даже 18 июня 1936 г. Горький не умер своей смертью, — с точки зрения большевиков, — его всё равно следовало бы убить… Зачем сеять в массах такие опасные сомнения, когда во все двери начинала стучаться самая страшная в мире война?!
Действительно, вернувшийся и сверх всякой меры возвеличенный Сталиным, и подкормленный и даже закормленный Советской властью Горький, заражая своими сомнениями, неожиданно начал действовать на общество исключительно разлагающе. Невиданный рост тиражей его книг и невероятно увеличившееся число его читателей во всех уголках СССР неожиданно становилось государственной проблемой. Насчёт раздвоенности или двойственности Горького высказался в 1926 году не только Маяковский, но и в 1935 г. своенравная, честолюбивая, когда-то гремевшая писательница Мариэтта Шагинян. Да и сам Сталин, зная больше других, не мог не говорить себе, что Горький, конечно, не против нас, но, по большому счёту, Горький и… не с нами!
Однако это не была политика — «и нашим, и вашим». Горький, действительно, сам с собой не мог разобраться и… дёргался, как загнанный в угол маятник. Да! В год смерти Ленина он писал против Ленина, и тут же не мог удержаться от составления Евангелия о Ленине. Он в одном лице был: грешащий и кающийся буржуазный гуманист и неумолимый пролетарский защитник. Это, быть может, прозвучит дико, но в нём, как в самой жизни, одновременно жили и Уж, и Сокол… И каждый со своим правом на существование, которое естественно сложилось в природе, предполагающей, что на земле всему должно быть место! Ведь, с точки зрения природы, Уж ничем не хуже Сокола. Рождённый ползать — летать… не должен! Летать не может — именно потому, что не должен, потому что разное у них на земле назначение. Во всяком случае — до тех пор, пока так устроена Земля.
Не докричавшись в 1917–1921 гг. со своими разоблачениями революции до Ленина, Горький, и прежде страшно больной туберкулёзом, докричался до нового беспрерывного кровохарканья. После чего «истерзанный упрямым, но безуспешным желанием сделать что-то доброе» выехал в 1921 году по настоянию Ленина в Европу лечиться, а вышло, что ещё и эмигрировал на долгие 10 лет. Кстати, Ленин предусмотрительно предложил ему валюту на отъезд и лечение…
Совесть не продаётся. Она либо есть, либо её нет. У Горького сохранилась она до самого конца. И поэтому страшно мешала жить… И в Италии не давали ему покоя слова рабочего: «Вы — с нами, а — не наш… отравленный вы человек». Не жилось ему заграницей. Но и по возвращении, исходя из того, что я вычитал в архивах, жить ему было «весьма противно».
Трагедия состояла в том, что ни та, ни другая сторона по-настоящему не могла признать Горького «своим». И та, и другая сторона говорила ему: «Вы — с нами, а — не наш!» Дошло до того, что в 1926 году из Москвы в Сорренто полетело и доныне мало цитируемое «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому»: «Очень жалко мне, товарищ Горький, что не видно Вас на стройке наших дней. Думаете — с Капри, с горки Вам видней? <…> Друзья — поэты рабочего класса. Их знание невелико, но врезал инстинкт в оркестр разногласий буквы грядущих веков. Горько думать им о Горьком — эмигранте. Оправдайтесь, гряньте!»
Только вряд ли теперь Горький готов был даже мысленно сказать даже самому себе: «Пусть сильнее грянет Буря!»?
А строки из «Письма Маяковского» продолжали безжалостно бить в самый центр совести Горького: «Говорили (объясненья ходкие!), будто Вы не едете из-за чахотки. <…> Бросить Республику с думами, с бунтами, лысину южной зарёй озарив, — разве не лучше, как Феликс Эдмундович, сердце отдать временам на разрыв».
Тем не менее, словно понимая состояние Горького, Маяковский, давая ему определиться, предлагал выход: «Я знаю — Вас ценит и власть, и партия, Вам дали б всё — от любви до квартир. Прозаики сели пред Вами на парте б: — Учи! Верти!» Издевательски звучало это «Верти!..»
Между тем как Приговор падали на голову слова: «Алексей Максимыч, из-за ваших стёкол виден Вам ещё парящий в небе Сокол? Или с Вами начали дружить по садам ползущие Ужи?»
И Горький дрогнул. Что произошло тогда с ним? Прислушался ли к «Письму»? Подействовали ли уговоры Кремля? Или и то, и другое вместе — подействовало? Но в 1931 году вернулся Горький в Россию… и действительно (как по писанному Маяковским) получил от власти всё!!!