ID - Щаранский Натан Борисович. Страница 2

Такая открытая и обширная деятельность диссидентов не могла не вызвать ответной реакции со стороны КГБ, и в начале зимы КГБ перешел в контрнаступление. Статьи и телепрограммы о «сионистских изменниках родины» становились все более угрожающими. В снятый по заказу государства официальный фильм «Торговцы душами» были вмонтированы кадры, где были сняты активисты правозащитного движения. В фильме они назывались «предателями». Обыски и конфискация материалов в беспрецедентных масштабах проводились в провинции, а позже и в Москве. Было ясно, что идет подготовка к мощному удару против нас.

Вот в такой обстановке и произошел тот мой разговор с Авиталь. Она звонила из Израиля. Мы тщательно подбирали слова. Было много недосказанностей, много намеков, однако суть того, что ее просили передать мне, была ясна: мне следует прекратить мое участие в работе Хельсинкской группы и в демократическом диссидентском движении вообще. Почему? Это заведет меня слишком далеко. Это грозит опасностью для меня самого и для других еврейских активистов. В этот критический для всего еврейского движения момент необходимо проявлять осторожность. Государство Израиль не в состоянии будет защитить меня, если я и дальше буду одновременно и сионистом, и диссидентом. Пора мне отделить одно от другого и сделать выбор.

Это требование не явилось для меня новостью. Израильские официальные лица, в различной форме, предъявляли мне его неоднократно. Но на сей раз проигнорировать его, как я делал прежде, было нелегко, поскольку они передали его через Авиталь. «Поступить так, как они требуют, будет предательством по отношению к арестованным», – сказал я ей.

Я познакомился с Натальей Штиглиц, позднее ставшей Авиталь Щаранской, возле московской синагоги в октябре 1973 года. Это была любовь с первого взгляда. Четвертого июля 1974 года мы с ней поженились, а на следующее утро я проводил ее в аэропорт, откуда она, с нелегко доставшейся ей выездной визой, вылетела в Израиль. Мы верили и надеялись, что скоро увидимся там снова. С тех пор, на протяжении всех лет нашей вынужденной разлуки, она никогда не прекращала борьбы за нашу встречу. Несмотря на огромное расстояние между СССР и свободным миром, мы всегда понимали друг друга даже без слов. Поэтому, когда она попросила меня сделать нечто, чего я сделать не мог и знал, что не сделаю, мне вдруг показалось, что внутренняя связь между нами, источник моей энергии и оптимизма, внезапно ослабла.

Но это продолжалось всего сутки. Не знаю, как Авиталь сумела за такое короткое время все организовать и сообщить мне в Москву, где и когда мне ожидать ее звонка, но назавтра вечером я снова услышал ее голос. «Прости меня, – сказала она, – и забудь все, что я говорила тебе вчера. Это была минутная слабость. Я полностью тебе доверяю и поддерживаю тебя во всем, как бы ты ни поступил».

Связь между нами была восстановлена и оставалась неразрывной все последующее время – вплоть до моего ареста через месяц, а затем и на протяжении моего девятилетнего заключения. Когда я вышел на волю в феврале 1986 года и мы встретились в Германии, мы чувствовали себя так, словно никогда не разлучались.

Пока мы не встретились, я так и не узнал в подробностях, что же стояло за тем телефонным звонком. Но контекст было понять нетрудно. Мое участие одновременно в двух движениях – в борьбе диссидентов-демократов за свободу и в борьбе сионистов за право выезда – вызывало немало подозрений с обеих сторон. Некоторые активисты сионистского движения, и в особенности израильские официальные лица, занимавшиеся проблемой эмиграции из Советского Союза, с опаской относились к моей совместной работе с Сахаровым и другими диссидентами-демократами. Мое участие в создании Хельсинкской группы рассматривалось как нарушение «правил игры». Дело в том, что существовала наивная иллюзия, будто бы КГБ готов допустить борьбу за эмиграцию, но не борьбу за коренное изменение режима. Кое-кто в Израиле считал, что моя деятельность является слишком рискованной для меня лично и для моих товарищей по борьбе. Они просто не понимали, что для КГБ любая свобода, будь то свобода слова или эмиграции, была абсолютно неприемлема.

К тому же у израильского правительства были вполне реальные причины для беспокойства, основанные на долгом и печальном историческом опыте. На протяжении своей истории евреи неоднократно боролись за различные «измы», за свободу в разных частях света, оставляя ради этого свой народ, свое гетто, свое местечко. Коммунизм – всего лишь последний тому пример. «Что хорошего вышло из этого и для евреев, и для всего мира? А потому целью нашей борьбы должно быть возвращение в свою страну, к своим корням. Оставим абстрактную борьбу за свободу другим», – вот что они говорили мне. Тот факт, что я продолжал участвовать в обоих движениях, казался подозрительным многим людям из израильского истеблишмента даже после того, как я отсидел девять лет за сионистскую деятельность. И по приезде в Израиль я нередко слышал намеки вроде того, что не является ли, мол, Щаранский советской версией Тиммермана? Тиммерман, аргентинский левый деятель, был арестован военной хунтой, освобожден благодаря давлению со стороны мирового еврейства, но, оказавшись в Израиле, тут же покинул его, чтобы примкнуть к европейскому демократическому движению.

Ту же четкую и недвусмысленную линию водораздела между двумя движениями проводили и многие мои соратники по борьбе за права человека, относившиеся ко мне с подобным же недоверием. Лидия Чуковская, одна из самых безупречных и благородных представительниц русской интеллигенции, выразила свое негодование в разговоре со мной в самый тяжелый период начала 1977 года: «Почему вы хотите уехать в Израиль? Разве мы не боролись вместе за одни и те же идеалы? Разве мы не разделяем одни и те же убеждения? А теперь вы говорите нам, что у вас своя собственная история, своя собственная страна, что у вас своя собственная истина».

Еще одна отважная женщина, член Хельсинкской группы Мальва Ланда сказала мне: «Я готова поддерживать националистов только до победы их дела. Добившись победы, они забывают про права человека».

Подозрения этого рода преследуют меня по-прежнему. И по сей день многие так называемые демократы продолжают нападать на меня. Они вопрошают: «Кто он, настоящий Щаранский – тот ли, который выступает за права человека, или тот, кто защищает сионистское государство?» Мои критики, и тогдашние, и теперешние, требуют, чтобы я сделал выбор: бороться либо за универсальные ценности, либо за партикулярные. Или бороться за права человека, за демократию и мир, или бороться за права евреев, укреплять еврейскую identity и защищать Израиль. Я должен, утверждают они, сделать в конце концов окончательный выбор между силами свободы и силами identity, между позицией гражданина мира и позицией человека, принадлежащего к своему народу.

Я же, если не считать тех двадцати четырех часов в промежутке между двумя нашими телефонными разговорами с Авиталь, никогда не видел никакой проблемы в моей приверженности и к тому и к другому. Наоборот, я ясно чувствовал, что одно без другого невозможно.

Год спустя после ареста, после обвинения в государственной измене, после ста десяти допросов, на последней стадии следствия перед началом суда я провел много времени, изучая документы, разоблачающие мою «преступную деятельность». На пятнадцати тысячах страниц, подготовленных КГБ в качестве улик против меня, говорилось о моем участии как в еврейском, так и в демократическом движении. Внезапно я обнаружил фильм, сделанный на Западе после моего ареста. Кадры из этого фильма были представлены как «доказательство» моей подрывной работы.

В фильме, в частности, был снят спор между диссиденткой Людмилой Алексеевой и сионистом Михаилом Шербурном. Они спорили о причине моего ареста. Один считал, что я был арестован как сионист, другая – как защитник прав человека. Я не мог не улыбнуться. Прошедший год лишь еще больше убедил меня в том, что для КГБ здесь нет никакой разницы. Оба движения рассматривались как враждебные. Оба представляли собой угрозу власти КГБ, оба боролись против тирании.