Один год дочери Сталина - Аллилуева Светлана Иосифовна. Страница 10
Суслов нервно двигался, сидя за столом. Бледные руки в толстых склеротических жилах ни минуты не были спокойны. Он был худой, высокий, с лицом желчного фанатика. Толстые стекла очков не смягчали исступленного взгляда, который он вонзил в меня.
– А ведь ваш отец был очень против браков с иностранцами. Даже закон у нас был такой! – сказал он, смакуя каждое слово.
– Ну что ж, – сказала я, по возможности вежливо, – он в этом ошибался. Теперь это разрешено всем – кроме меня.
Суслов дернулся и немного задохнулся. Руки завертели карандаш.
– За границу мы вас не выпустим! – сказал он с предельной ясностью. – А Сингх пусть едет, если хочет. Никто его не задерживает.
– Он умрет! – сказала я, чувствуя, что сейчас надо говорить короче. – Он умрет здесь и очень скоро. Эта смерть будет на совести всех нас и на моей совести! Я не могу допустить этого. Это будет стыд и позор всем нам.
– Почему позор? Его лечили и лечат. Никто не может упрекнуть нас, что мы не оказывали помощи. Умрет – так умрет. Он больной человек. А вам нельзя заграницу. Будут провокации.
– Какие провокации? Причем тут провокации?
– Да, вы не знаете! – ответил он. – А вот когда я поехал в Англию вскоре после войны, то наш самолет уже в аэропорту встретила толпа с плакатами «Верните нам наших жен!» Понимаете?!
– Я не понимаю, где тут провокация, – сказала я. – Я не понимаю, почему так боятся за меня: неужели я не в состоянии ответить на вопросы, если уж придется?
– Вас там сразу же окружат корреспонденты. Вы не знаете, что это такое, – словом, политические провокации будут на каждом шагу. Мы вас же хотим уберечь от всего этого.
Это было все равно, что толочь воду в ступе. Мы говорили о разном и с разных точек зрения. Продолжать разговор было бесполезно.
Как и премьера, Суслова гораздо больше интересовало, чтобы я «заняла должное место в коллективе» – «подобающее» моему имени, моему знаменитому имени.
– Что вас так тянет заграницу? – спросил он напоследок, как будто я просила пустить меня в туристское турне. – Вот вся моя семья и мои дети не ездят за рубеж и даже не хотят! Неинтересно! – произнес он с гордостью за патриотизм своих близких.
Я ушла, унося с собой жуткое впечатление от этого ископаемого коммуниста, живущего прошлым, который сейчас руководит партией…
На следующий день, снова поехав в больницу, я передала Сингху этот разговор. Чувство юмора никогда не изменяло ему, и он смеялся над сусловским «патриотизмом», качая головой: «А у нас в компартии считают Суслова интернационалистом и сильнейшим современным марксистом!» – он махнул рукой, как бы отмахиваясь от всей этой чепухи.
Он был всерьез огорчен в тот день другим. Утром ему поставили пиявки и, как это всегда делают в советских больницах, бросили их потом в банку с жидкостью, в которой они сразу погибли. Это огорчило Сингха: в Индии пиявок не убивают, а сохраняют в воде до следующего употребления.
«Если бы я знал, что здесь так делают, я бы отказался от пиявок!» – сказал он мне. В палате он не позволял мне убивать мух на окне – я должна была открыть окно и выпустить их.
В этот день он был грустнее, чем обычно, и вдруг сказал мне:
«Света, заберите меня домой. Мне надоели эти белые стены и халаты, эти пропуска и все эти каши! Я сам сделаю омлет, они не умеют здесь готовить. Поедемте домой, завтра же!»
Его отпустили, зная, что он устал и что это – ненадолго…
Он пробыл дома неделю. Местный врач – угрюмая, пожилая женщина – была вежлива, но нервничала: врачи в Москве боятся лечить иностранцев и нести ответственность за их жизнь. Делать внутривенные вливания приходил другой врач, мужчина: она не находила вену. Но Сингх не беспокоился об этом: он был дома, он блаженствовал в кресле в нашей большой гостиной. Его навещали индийцы.
Его последний день, воскресенье, 30 октября, был ознаменован большим семейным событием: Ося и Леночка объявили нам, что наконец решили пожениться и что регистрация их брака назначена на конец ноября. Мы все выпили по стаканчику за счастье.
Потом зашел бывший поверенный в делах индийского посольства Р. Джайпал с женой: они уезжали в Англию и хотели попрощаться. Вечером пришел Нареш Веди, работавший в том же издательстве, что и Сингх, и принес ему письмо от брата.
Сингх устал к вечеру и с трудом дышал. Нареш быстро ушел, сказав мне: «Как он плохо выглядит сегодня!»
Когда он ушел, Сингх долго перечитывал письмо от брата, сидя в кресле, потом позвал меня. Я села, как всегда, около него и взяла его руку.
«Света, – сказал он мягко, – это мой последний день. Мне холодно. Я пойду лягу».
Я хотела отшутиться, но он был серьезен. Он устал и вскоре начал задыхаться, как это часто бывало, и надо было вызывать врача, сделать укол. Для слов не было времени. Я только пыталась ободрить его и себя…
Приступы астматического удушья вместе с сердечной слабостью наступали один за другим. Я вызывала врача второй раз среди ночи и третий раз под утро. После уколов становилось легче, и он дремал, но недолго. Врачи приезжали разные – каждый раз новый, тот, кто дежурил в этот воскресный день. Каждый раз они пугались, каждый раз предлагали немедленно ехать в больницу, и каждый раз он качал головой, повторяя: «Оставьте меня здесь». Я должна была каждый раз заново рассказывать всю историю болезни и то лечение, которое проводилось в больнице. Когда врачи уходили, Сингх просил меня сесть рядом, гладил рукой по щеке и уверял, что ему лучше.
Это было так похоже на его обычные приступы, и я не могла поверить ему, когда он сказал под утро: «Света, я знаю, что умру сегодня». Он сказал это спокойно и мягко, он не жаловался и не нервничал, и я не верила…
Под утро ему сделали внутривенное вливание строфантина, который в больнице ему заменяли более мягкими средствами. Но спорить с новыми врачами было невозможно: формально они делали то, что обычно делается в таких случаях.
Через пять минут после укола он сказал, что ему лучше. Но «что-то трепещет здесь» – он указал на сердце, «теперь здесь», «выше – здесь!» – он показал на горло и откинулся назад на подушку. Сердце остановилось.
Я бросилась за Осей, разбудила его, мы вбежали обратно в комнату вместе. Врачи делали искусственное дыхание, тело лежало на полу. «Зачем это?…» – спросила я Осю.
«Так надо! Все верно, они делают как надо», – повторял он, стоя рядом со мной. Мы держались друг за друга, у меня все дрожало внутри, а мой сын был бледен.
«Он умер», – сказал незнакомый молодой врач, взглянув на меня с отчаянием. Было семь часов утра. Индусы говорят, что праведники умирают утром, когда светло, тогда легкая смерть и душе будет легко. Эта смерть была легкой и скорой. До этого дня я видела только одну смерть – своего отца.
Две смерти были так же непохожи, как и эти две жизни.
Врачи ушли, положив тело на кровать, и сказали, что мне позвонят – что делать дальше.
Я боялась формально-бюрократической волокиты и надругательства над этим тихим концом и позвонила нашим индийским друзьям: они знали, что нужно было делать. Сообщили послу, дали телеграмму сыну Сингха в Лондон.
Дальше все было устроено и организовано индийцами – тихо, спокойно, достойно. Назавтра назначили кремацию. Все это было сделано вовремя, так как «медицинское начальство» уже хотело распорядиться по-своему – тело увезти в морг, делать вскрытие. Но мне не хотелось разлуки в эти последние сутки, а у индийцев не принято делать вскрытие.
Я тихо сидела в нашей спальне. Один за другим приходили знакомые московские индийцы. Они все двигались плавно и мягко, тихо разговаривали. С ними в дом входил покой. Это было то, что я больше всего любила в самом Сингхе – равновесие и внутренний мир при любых обстоятельствах.
Пришли мои подруги Берта и Тамара, работавшая в индийском отделе московского радио. Они оставались со мной весь день, следили, чтобы дети поели, носили чай и кофе в гостиную, делали все, что нужно, – у меня они были как дома.