Собрание сочинений. Том 3 - Маркс Карл Генрих. Страница 50
Христианину только и остаётся теперь как можно скорее превратиться в нищего духом и познать мир духа во всей его суетности — точно так же, как он это сделал с миром вещей, — чтобы иметь возможность «распоряжаться, как ему угодно» и миром духа, благодаря чему он и становится совершенным христианином, эгоистом. Отношение христианина к древнему миру служит, следовательно, образцом для отношения эгоиста к новому миру. Подготовка к этой духовной нищете и составляла содержание «почти двухтысячелетней» жизни — жизни, главные эпохи которой имеют, конечно, место только в Германии.
««После ряда превращений святой дух с течением времени стал абсолютной идеей, которая опять-таки в многообразных преломлениях разбилась на различные идеи любви к людям, гражданской добродетели, разумности и т. д.» (стр. 125, 126).
Немецкий домосед снова ставит всё на голову. Идеи любви к людям и т. д. — эти уже совершенно стёршиеся монеты, особенно благодаря их усиленному обращению в XVIII веке, — превратились у Гегеля в сублимат абсолютной идеи, но и после того, как они подверглись этой перечеканке, им так же мало удалось получить хождение за границей, как и прусским бумажным деньгам.
Вполне последовательный, уже многократно повторённый Штирнером вывод из его взгляда на историю гласит следующее: «Понятиям должна всюду принадлежать решающая роль, понятия должны регулировать жизнь, понятия должны господствовать. Это — религиозный мир, которому Гегель дал систематическое выражение» (стр. 126) и который наш добродушный простак принимает за действительный мир с такой доверчивостью, что на следующей стр. 127 он изрекает: «Теперь в мире господствует один только дух». Утвердившись в этом мире иллюзий, он может даже (стр. 128) построить «алтарь», а потом «вокруг этого алтаря» «воздвигнуть церковь», — церковь, «стены» которой шагают вперёд, «двигаются всё дальше». «За короткое время эта церковь охватывает всю землю»; Он, Единственный, и Шелига, слуга его, находятся вне церкви, «бродят вокруг её стен, и вот они отброшены к самому краю»; «вопя от мучительного голода», святой Макс взывает к своему слуге: «Ещё один шаг, и мир Святого победил». Но тут Шелига внезапно «погружается» «в крайнюю бездну», лежащую над ним, — литературное чудо! Ибо, поскольку земля есть шар, а церковь охватила уже всю землю, — постольку бездна может простираться только над Шелигой. Так, наперекор закону тяжести, возносится он на небо задом и воздаёт таким образом честь «единственному» естествознанию, — это для него тем легче, что, согласно стр. 126, «природа вещи и понятие отношения» безразличны для «Штирнера» и «не руководят им в его рассуждениях или выводах», да к тому же и «взаимоотношение, в какое» Шелига «вступил» с тяжестью, «само является единственным в силу единственности», присущей Шелиге, и нисколько не «зависит» от природы тяжести или от того, под какую «рубрику подводят» это отношение «другие», например естествоиспытатели. И, наконец, «Штирнер» убедительно просит нас «не отделять действие» Шелиги «от действительного» Шелиги «и не оценивать его с человеческой точки зрения».
Устроив таким образом своему верному слуге приличное местечко на небе, святой Макс переходит к своим собственным страстям. На стр. 95 он открыл, что даже «виселица» окрашена в «цвет святости»; человек «содрогается при прикосновении к ней, в ней есть что-то жуткое, т. е. чуждое, не-своё». Чтобы преодолеть эту чуждость виселицы, он превращает её в свою собственную виселицу, а это он может сделать, только повесившись на ней. И эту последнюю жертву эгоизму приносит лев из колена Иуды. Святой Христос даёт пригвоздить себя к кресту не для спасения креста, а для спасения людей от их нечестивости; нечестивый христианин сам вешается на виселице, чтобы спасти виселицу от святости или самого себя — от чуждости, воплотившейся в виселице.
«Первое великолепие, первая собственность завоёвана, первая полная победа одержана!» Святой воин одолел теперь историю, он превратил её в мысли, в чистые мысли, — которые представляют собой не что иное, как мысли, — и в конце времён ему противостоит рать, состоящая из одних только мыслей. И вот он, святой Макс, взваливший теперь себе на спину свою «виселицу», как осёл — крест, и его слуга Шелм га, встреченный на небе пинками и вернувшийся с поникшей головой к своему господину, — оба они выступают в поход против этой рати мыслей или, вернее, лишь против ореола святости, каким эти мысли окружены. На этот раз борьбу со Святым берёт на себя Санчо Панса, преисполненный назидательных сентенций, правил и изречений, а Дон Кихот играет роль его послушного и верного слуги. Честный Санчо сражается так же храбро, как некогда caballero Manchego{120}, и, подобно последнему, не раз принимает стадо монгольских баранов за рой призраков. Дородная Мариторнес превратилась «с течением времени, после ряда превращений и многообразных преломлений», в целомудренную берлинскую белошвейку, погибающую от бледной немочи, что и вдохновило святого Санчо написать элегию, которая убедила всех референдариев и гвардейских лейтенантов в правильности слов Рабле, что для освобождающего мир «воина первое оружие, это — гульфик штанов».
Героические подвиги Санчо Пансы заключаются в том, что он познает всю вражескую рать мыслей в её ничтожестве и суетности. Всё его великое деяние не выходит за пределы познания, которое до скончания века оставляет существующее положение вещей незатронутым, изменяя только своё представление — да и то не о вещах, а о философских фразах по поводу вещей.
Итак, после того как перед нами прошли Древние в виде ребёнка, негра, негроподобных кавказцев, животного, католиков, английской философии, необразованных, не-гегельянцев, мира вещей, реализма, а затем прошли Новые в виде юноши, монгола, монголоподобных кавказцев, Человека, протестантов, немецкой философии, образованных, гегельянцев, мира мыслей, идеализма, — после того, как совершилось всё, что было постановлено от века в совете стражей, времена, наконец, исполнились. Отрицательное единство обоих начал, уже выступившее в виде мужа, кавказца, кавказского кавказца, совершенного христианина, в рабьем облике, видимое «в тусклом зеркале, гадательно» (Первое послание к коринфянам, 13, 12), — это отрицательное единство, исполненное мощи и величия, может теперь, после страстей и смерти Штирнера на виселице и после вознесения Шелиги, появиться на небе, воссияв в облаках во всём блеске своей славы и вернувшись к своему первоначальному простейшему наречению именами. «И вот сказано»: что прежде фигурировало как «Некто» (ср. «Экономия Ветхого завета»), то теперь стало «Я» — отрицательным единством реализма и идеализма, мира вещей и мира духа. Это единство реализма и идеализма называется у Шеллинга «индифференцией», или по-берлински «Jleichjiltigkeit»{121}; у Гегеля оно становится отрицательным единством, в котором сняты оба момента. Святой Макс, которому, как это подобает настоящему немецкому спекулятивному философу, всё ещё не даёт спать «единство противоположностей», не довольствуется этим, он хочет видеть это единство в каком-нибудь «индивиде во плоти», в «целостном человеке», в чём ему заранее помог Фейербах в «Anekdota» и в своей «Философии будущего». Это штирнеровское «Я», приход которого знаменует собой конец существовавшего до сих пор мира, есть, таким образом, не «индивид во плоти», а сконструированная по гегелевскому методу, подкреплённому с помощью приложений, категория, с дальнейшими «блошиными прыжками» которой мы познакомимся в «Новом завете». А пока отметим ещё только, что это Я в конечном итоге находит своё осуществление потому, что оно совершенно также строит себе иллюзии о мире христианина, как христианин — о мире вещей. Подобно тому, как христианин присваивает себе мир вещей, «вбивая себе в голову» всякий фантастический вздор по поводу него, — так и «Я» присваивает себе христианский мир, мир мыслей, посредством целого ряда фантастических представлений о нём. То, что христианин воображает о своём отношении к миру, «Штирнер» принимает на веру, находит превосходным и добродушно проделывает вслед за ним.