Руководящие идеи русской жизни - Тихомиров Лев Александрович. Страница 65
Какие таинственные силы изображали события в свете, столь мало сходном с действительностью? Это вопрос особый, по поводу которого по стране громко кричали тогда об измене. Не касаясь его, мы видим, во всяком случае, что Манифест 17 октября 1905 года исходил из предположения о крайней революционной опасности момента.
«Смуты и волнения в столицах и во многих местностях Империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше». Так начинался Манифест и кончался словами: «Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой пред Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле». В такой обстановке среди Высочайших указаний, имевших задачей усмирение волнений, явилось также предначертание: установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силы без одобрения Государственной Думы. На этих строках Высочайшего манифеста и было через несколько месяцев построено правительственными сферами ограничение векового Русского Самодержавия.
Почему это было нужно и для чего?
Что касается последствий, то все мы, современники, знаем очень хорошо, что эта, как говорилось тогда, «уступка» революции имела совершенно обратное действие. Революция почерпнула новую самоуверенность и дерзость и начала нестерпимо неистовствовать в своем триумфе, оскорбляя чувства народных масс, которые совершенно не могли постигнуть, что такое творится в России. И вот вместо умиротворения начинается усиленная кровавая потасовка, которой и конца не было видно до тех пор, пока правящая власть не принялась, наконец, за то, что требуется для усмирения мятежей и беззакония. Власти, столь бездеятельные раньше, обнаруживают энергию и, понятно, быстро достигают, по крайней мере, начала умиротворения.
Почему же они были столь вялы и бездейственны раньше?
Вся эта «революция», в связи с которой явился Манифест 17 октября, возбуждает вообще множество недоуменных вопросов.
Помимо общей благоприятной для волнения почвы, несомненно, что сложная система восстания была организована форменным заговором против Самодержавной власти. Столь же несомненно, что если этот заговор получил такую силу, такой невероятный успех, то, кроме роковой капитуляции перед Японией, этому способствовало умение заговорщиков проникнуть своими влияниями в самые правящие сферы. В этом, конечно, и была главная сила. Организация непосредственно революционных интеллигентных и инородческих «союзов» не была особенно сильна. В так называемом «Союзе союзов» [103], который объединил в мае 1905 года союзы инженеров, народных учителей, адвокатов, журналистов, профессоров, фармацевтов, лесоводов, статистиков, псевдокрестьян с евреями во главе, союз земских деятелей, городских деятелей, союз равноправности евреев и т. д., — всего что-то около 30 союзов, — в общей сложности насчитывалось 27 тысяч человек. О народных массах нечего и говорить, ибо они разыграли лишь печальную роль вытаскивания каштанов для чужого обеда. Если их можно было при расшатанности страны поднять посулами всяких благ, то при разумной деятельности власти еще легче было бы удержать их от вмешательства в явно чужую игру. И, однако, все это было допущено, и в довершение при инсценировке революции на всех опасных местах со стороны правительства оказались на подбор такие бездарности, такие малодушные и беспечные лица, что только диву даешься: откуда их можно было понабрать?
А между тем энергичные люди были и немедленно нашлись, как только был добыт «палладиум» [104] будущего ограничения Царской власти…
Смутная, темная, прискорбная картина. Горько думать, сколько крови народной пролито, сколько внесено в страну деморализации, и все это для того, чтобы обеспечить политиканствующей интеллигенции, этой родной сестре бюрократии, простор парламентарной карьеры.
Но 17 октября ограничения Самодержавия еще не было добыто: было получено лишь зерно, по недавнему выражению профессора Гредескула. Далее потребовалось немало канцелярской премудрости для культивирования этого зерна при кодификации. Нынешний издатель Московских Ведомостей уже имел случай доказывать, что слова Манифеста 17 октября о «незыблемом правиле» думского одобрения ничуть не обязательно было истолковывать в смысле ограничения Царского Самодержавия, тем более, что Манифест 6 августа, которым было создано народное представительство, имел не отмененную октябрьским манифестом оговорку, что при этом «сохраняется неприкосновенным Основной закон Российской Империи о существе Самодержавной власти». Закон же этот в статье 1 гласит: «Император Всероссийский есть Монарх Самодержавный, неограниченный». О том огромном перевороте, какой бы составила отмена неограниченности Царской власти, Россия не была даже оповещена каким-либо манифестом. И несмотря на все это, кодификационная работа правительства графа Витте выбросила из закона слово «неограниченный» и дала такое построение государственного управления, при котором Верховная власть Монарха явилась как бы спорной, ограниченной, а следовательно, утратившей некоторую часть своего нераздельного верховенства.
Так-то были завершены события дня 17 октября 1905 года. Что из всего этого не могло получиться строя прочного, дееспособного, — это совершенно понятно. Мало того: он не был даже выведен из сферы дальнейшего влияния революционной идеи.
В совокупности всех обстоятельств и публичных объяснений получалось действительно такое толкование нового строя, что происшедшая перемена была произведена натиском смуты. Но допускать малейшую мысль такого рода в умы граждан значило с самого начала осуждать новый строй на совершенную непрочность. Тут уж дело касается не одной
Монархии, а какой бы то ни было конституции. Если допустить, что забастовки, бомбы, убийства получают значение законодательно воздействующих актов, то какое же государство, какой закон может быть в стране? Если бомбы, баррикады и забастовки могут диктовать стране законы, то о какой же конституции можно думать? Нужно редкое отсутствие политического образования и серьезной государственной мысли (чем, впрочем, граф Витте и прежде себя отмечал), чтобы строить конституцию, хотя бы и парламентарную, на такой почве.
Однако дело, заложенное 17 октября 1905 года и завершенное кодификацией 1906 года, было создано правительством именно так. Мудрено ли, что теперь, встречая пятилетие 17 октября, мы и до сих пор принуждены надеяться не на закон, не на строй государства, а только на искусство тех или иных правительственных лиц? У нас до реформы тенденциозно и с натяжками приписывали государству личный характер. Но тогда это обвинение можно было выставлять только с натяжками. А теперь, в результате наших революций и реформ, мы уже действительно пришли ко всецелой зависимости наших судеб от того, находится ли во власти такая или иная личность. Стоит перемениться личности, и никто не знает, что будет, ибо сами учреждения ничего не гарантируют.
Смутные и скорбные воспоминания будит день 17 октября и о том, что ему предшествовало, и о том, что из него сделали. Не веселее и будущее, представляющееся в полутьме его памяти… Напрасно говорили его поклонники, что мы по крайней мере получили «народное представительство». Представительство несравненно более обеспеченное, а потому способное к развитию, мы получили 6 августа, а 17 октября мы получили власть политиканства под флагом народного представительства, мы получили власть партий, и не народа, и, сверх того, это представительство партий поставили в состояние неизбежного конфликта с высшей государственной властью на почве борьбы за власть Верховную, никому не врученную с непререкаемой ясностью.
Не умиротворив прошлого, не устроив настоящего, день 17 октября не гарантирует нам и будущего, ибо здание государственного строя, с тех пор воздвигаемого, кроет в себе два противоположные начала — монархическое и парламентарное, и не может быть приведено к прочности иначе, как новой перестройкой. На этом пункте, кажется, согласны все партии, а потому все они и смотрят на настоящее время только как на переходный момент.