Начала и концы: либералы и террористы - Тихомиров Лев Александрович. Страница 3

Мы бы искали нового, более легкого, более по плечу себе, но нечего было и искать. Оно окружало нас со всех сторон. Ведь оно же нас и создало. Достаточно было плыть по течению.

Часть 6

Все, что я слыхал юношей, систематически подрывало мои детские верования. Я видел вокруг себя исполнение религиозных обрядов, но или неискреннее, или стыдящееся самого себя. Образованный человек или не верил, или верил, находясь в противоречии с собственными убеждениями. Чего только юношей, мальчиком не приходилось слыхать или читать о религии!

Книги говорили не о православии. Говорилось о суевериях католицизма, о непоследовательности протестантизма, об изуверстве клерикалов, даже с прибавлением, что все это не относится к православию. Насмешливая оговорка была слишком ясна, тем более что материализм проповедовался открыто. Но если нет Бога, если Христос человек, то, конечно, нетрудно рассудить, что такое православие.

Я очень рано начал читать Писарева [5] — и где же? Мой дядя был очень умный и образованный человек, большой почитатель «Московских ведомостей» и, по тогдашнему масштабу, консерватор. Зачем такой человек выписывал «Русское слово» и оставлял его на этажерке? Почему позволял он мне сидеть часами, уткнувши нос в эти книги? Он, конечно, не сумел бы ответить и сам. Как бы то ни было, Писарев скоро стал моим любимым учителем. С его наставлениями дело у меня пошло на всех парах. Лет пятнадцати я верил во всевозможные «произвольные зарождения», Пуше, Жоли, Мюсси и т. п. столь же твердо, как в шарообразие Земли или в невежество Пастера, пустоту Пушкина и «мракобесие» славянофилов.

Я не из тех, которые ценят религию по ее пользе государственной и вообще по социальному значению. Но такой первостепенный фактор, как религия, не может не иметь, между прочим, и огромного социального значения. Вытравление из нас понятия о Боге, о вечных целях жизни, об эпизодичности собственно земной жизни нашей оставляло в душе огромную пустоту, повелительно требовавшую наполнения, тем более что, при всей изуродованности, мы все-таки были русские. Потребность сознания своей связи с некоторою вечною жизнью, развивающею какой-то бессмертный идеал правды, непременно должна была быть удовлетворена. И вот, в виде суррогата, является вера в человечество, в социальные формы, в социальный прогресс и будущий земной рай материализма. Это была вера, а не убеждение, вера, хотя и перенесенная в область сравнительно ничтожную, недостойную, вера, приниженная до нашего умственного состояния. Мы относились к общественным формам не как к делу житейскому, а как к религиозному; мы прилагали к ним те стремления, которые подсказывались духовной природой нашей, стремления ко всечеловеческому и свободному. Перенося религию в материальную область политики, мы не хотели в ней признавать никаких законов материального мира, никаких пут органического, а стало быть, и национального развития, никаких неизбежных стеснений общественных форм и в результате неизбежно становились отрицателями и революционерами.

В. Соловьев упрекал Данилевского, будто бы его национализм и учение об исторических типах противны христианскому чувству. Напротив, Данилевский, именно как глубокий христианин, не мог впасть в ошибку, неизбежную для социологов-нехристиан или полухристиан. Он ясно чувствовал, что в жизни нашей есть от мира сего и что — не от мира сего. Для него абсолютное, вечное и свободное не исчезало в человеке при мысли о необходимости и условности его земного существования в мире материальном, биологическом и социальном, где есть и раса, и национальность, и их роковое органическое развитие. А потому Данилевский и мог думать о необходимых, несвободных законах социологии и подчинении им человека совершенно объективно, не тревожимый в своем анализе лишними вторжениями из области чисто духовной.

Один очень умный анархист прекрасно характеризовал мне разницу своих воззрений от воззрений христианских. В мире, говорил он, назревает новая религия. Наши ученые воображают, будто они работают на разум. Точно так же древние ученые не знали, что расчищают только почву для новой религии. Христианство разбивает человека на две половины — на дух и тело. Наука показывает, что человек един и целостен. Христианство унижает тело, заставляет бороться с плотью. Мы реабилитируем тело. Дух — это оно и есть. Тело свято, в нем нет дурных побуждений. Подчинитесь ему, а не боритесь, дайте свободно проявляться всем его стремлениям, и они сольются в братской гармонии желаний всего человечества.

Гони природу в дверь — она влетит в окно. Забыли Бога — и создали себе кумира из своей плоти!

Вот, собственно, почему я несколько раз подчеркиваю антихристианство нашего нового миросозерцания. Оно создало в нас новую религию. Это до такой степени верно, что одна веточка движения 70-х годов даже прямо создала секту — так называемое тогда «Бого-человечество». Видным деятелем ее вместе с когда-то известным Маликовым был и Чайковский, тот самый, которого кружок поставил вожаком чуть ли не во все фракции революции последующих годов. Правда, богочеловечество поставило своим принципом непротивление злу и тем резко отклонялось от насильственных революционеров. Но это — различие, имеющее значение только для полиции и прокуратуры, а не для того, кто рассматривает вопрос с точки зрения христианской культуры и русского национального типа. Обожествление человека, перенесение религии в область социальную было, в той или иной форме, совершенно неизбежно по вытравлении из нас христианской концепции мира. А раз перенеся абсолютное религиозное начало в область социальную, мы должны были отрицательно отнестись ко всему условному, то есть ко всему историческому, национальному, ко всему, что составляет действительный социальный мир.

Этот действительный мир заранее осуждался для нас на гибель в той или иной форме, теми или иными средствами, осуждался в тот момент, когда мы еще только теряли личного Бога Промыслителя, еще сами не зная последствий этой потери.

Часть 7

Явление, о котором я говорю, принадлежит не одной России и даже, может быть, зародилось не в ней. Но несмотря на всю денационализацию нашего образованного слоя, он все-таки кое-что сохранил из русских свойств, и, между прочим, эту характеристическую русскую религиозную жажду. Вместе с тем он изо всех образованных классов Европы отличается, без сомнения, самой плохой выработкой ума. Поэтому он дал в самых широких размерах явление социальной религиозности. Покойный граф Д. А. Толстой [6] очень метко сравнивал наших революционеров, «противящихся» или «непротивящихся», именно со средневековыми конвульсивными сектантами. Луи Блан, [7] размышляя о своей первой революции, тоже чуял какое-то сходство, искал каких-то корней ее в сектантстве средних веков, хотя вопрос так и остался для него темным. На самом деле тут нет надобности в какой-либо генетической связи, и наша история образованного класса прекрасно это доказывает.

Перенесение религиозных понятий в область материальных социальных отношений приводит к революции вечной, бесконечной, потому что всякое общество, как бы его ни переделывать, будет столь же мало представлять абсолютное начало, как и общества современные или прошлых веков. Потому-то передовые революционеры Запада стали именно анархистами, и при этом достойно внимания, что именно русское общество, столь бедное умственными силами во всех других отношениях, дало Европе двух ее величайших теоретиков анархизма — Бакунина [8] и Кропоткина. [9] Наши идеалисты сороковых годов все более или менее анархисты, большею частью сами того не сознавая. Если бы Салтыков (Щедрин) умел сделать выводы из своего бесконечно отрицательного миросозерцания, он мог бы подать руку не Лаврову, не социал-демократам (они все для него слишком мало революционны), а только анархисту Кропоткину. Всякий сколько-нибудь наблюдавший европейские страны знает очень хорошо, что наши либеральные ходячие понятия о свободе по своей преувеличенности именно подходят к понятиям европейских анархистов, а не либералов.