Начала и концы: либералы и террористы - Тихомиров Лев Александрович. Страница 7
Сначала же этого вовсе не предвидели. Мы не называли себя даже революционерами, а просто радикалами. Это название — воспоминание своего действительного происхождения — удержалось в революционной среде даже и в то время, когда уже террор свирепствовал во всей доступной ему силе. Название очень оскорбляло уши эмигрантов, потому что за границей между революционерами слово радикал чуть не бранное, вроде того, как у нас сказать «либералишка». Радикалами, однако, продолжали называть себя даже народовольцы. В первые времена чайковцев вообще сознание своей явной, не подлежащей никакому оспариванию принадлежности к самому обыкновенному передовому, образованному слою было так ясно, что никаких особенных отличительных кличек мы не выдумывали и не принимали. Мы, конечно, понимали, что мы революционеры по стремлениям, но не больше, чем все остальные, чьи книги мы распространяли. По деятельности же — тоже ничего особенного, отличного от прочих. Революция представлялась чем-то таким величественным, что прилагать это слово к нашей мелкой работе казалось просто опошливанием его.
Часть 13
Период массового «самообразования» и «распространения книг» тянулся недолго. Каждый из нас скоро убеждался, что сколько он ни читает книг, все они говорят одно и то же, и именно то же самое, что он и без них уже думал. Поэтому каждый собственно образование себя скоро, за излишеством, прекращал. У него оставалась на руках, за ликвидацией личной задачи, только задача общественная: образование других, распространение уже не читаемых им книг между другими. Оставалась на руках чистая пропаганда, к которой мы уже привыкли за время самообразования. Слой людей, занятых, таким образом, пропагандой, рос тем сильнее, чем больше покидалось собственное образование. Став делом специальным, пропаганда, естественно, заставляла подумать и о более усовершенствованных органах ее. При деятельном участии кружка чайковцев за границей появляется «Вперед» Лаврова. Значение Лаврова при этом отнюдь не следует преувеличивать. Мы его три раза заставляли переделывать программу будущего органа.
Шелуха самообразования, вырастившего пропаганду, отпадала. Оставалась одна пропаганда. Но и с пропагандой затем повторилось нечто в том же роде. Нарождающиеся из самообразования пропагандисты делали самые быстрые успехи. Куда ни направлялся каждый из них к молодежи, он мог сказать: veni, vidi, vici. [16] В сущности, не с кем было спорить, некого побеждать, и весь арсенал книг его действовал чуть не одними обложками. Все и без того имели одинаковые мысли. Пропаганде в молодежи скоро нечего было делать, она в историческом смысле была не столько пропагандой, как генеральным смотром революционного миросозерцания.
На производство его потребовалось около двух лет. По окончании его мы по взглядам были совершенно те же, как и до него. Но мы увидели, сознали, что мы повсюду; мы чувствовали себя не разрозненными, а сплоченными, мы имели повсюду вожаков, которым верили. Мы испробовали свои силы и приучились что-то такое «политическое» делать. Мы расшевелились и уже не могли сидеть смирно.
Вопрос об уничтожении существующего строя и замены его новым конкретно оставался пред нами в таком же тумане, как и два-три года назад. Но пред этим вопросом мы уже не могли и не хотели сидеть в пассивной тоске. Мы кинулись в активное искание выхода.
Часть 14
С этого времени революционный слой начинает приобретать собственные контуры, замыкается мало-помалу в «партию», создает свою особенную литературу, программы, фракции, появляется временами довольно сильное влияние эмиграции. Вообще, он отчленяется от остального «интеллигентного» слоя. Либералы иногда даже вступают с революционерами в полемику, революционеры, со своей стороны, ругательски ругают либералов. Несмотря на все это, если революционеры делаются за это время полными отщепенцами от исторической России, то я никак не могу их признать отщепенцами от европеизированной части образованного общества. Я положительнейшим образом утверждаю, что нет ни одного революционного течения (за исключением терроризма), которое бы не имело своих корней или отражения в легальной литературе, по большей части с необходимыми смягчениями, иногда и без них. Идеи анархизма не формировались в сжатую систему, но они разлиты были повсюду, без Бакунина. Наши русские идеи о свободе личности или о вольностях общественных с самого начала были чисто анархическими. Ни в одной литературе на свете, полагаю, их нет больше, чем у нас. Учение Лаврова, во-первых, все изложено путем легальной русской прессы; во-вторых, развивалось многими публицистами настолько, что я даже не уверен без справок, кому нужно дать хронологически первенство, — кажется, впрочем, все-таки Лаврову. О позднейших временах нечего и говорить, эти идеи даже в стихи перекладывались «знаменитым» Надсоном. [17] Якобинство Ткачева [18] тоже не было новостью. Идеи социального демократизма были проводимы в легальной литературе гораздо раньше, нежели в нелегальной. Демократизм европейский, народничество русское — все это находит совершенно одинаковое место в пропаганде «мирной» и «бунтовской».
Терроризм стоит одиноко. Но это не доктрина, а тактика. И если мы зададимся вопросом, как могла появиться такая тактика, какие для этого требовались нравственные понятия и какие оценки русской действительности, то, конечно, не придадим значения его кажущейся изолированности.
Впрочем, присутствие в общественном сознании, а стало быть, и в легальной литературе всех основ революционных доктрин совершенно естественно и неизбежно, потому что все они вытекают из общего миросозерцания европеизированной части образованного слоя. Мысль не может не работать, и если она даже отвращается от последнего вывода или не допускается до него цензурой, то все же останавливается очень близко от него. Человеку похрабрее или более последовательному остается затем лишь договорить несколько слов — и вот он из «мирного» деятеля превращается в революционера, из «человека общества» — во «врага общества».
И напрасно бы старалась чисто либеральная пропаганда удержать такого человека «в границах». Она сама ему дает посылки, сама доказывает их справедливость и когда затем останавливается пред выводом — ученик ее покинет с недоумением или презрением. Этого презрения либерал не всегда заслуживает. Очень часто он останавливается перед выводом не по малодушию, не по нелогичности, а потому, что в нем начинает кричать здравый смысл. Но здравого смысла — который есть или инстинкт, или результат мелкого личного опыта — не передашь другому, особенно молодому. А идеи передаются.
Вина такого человека, обладающего, за неимением лучшего, хоть здравым смыслом, состоит в том, что он не решается опереться на указания здравого смысла и при помощи его проверить самые теоретические представления свои. Только тогда, переродившись в самых идеях своих, он мог бы успешно спорить с революционерами — не о выводах, которые делаются революционерами совершенно верно, а об основах, в которых они ошибаются.
Часть 15
Революционная мысль, революционное настроение, назрев до последней степени напряжения, прорвались, наконец, движением, которого судорожные подергивания захватили целые пятнадцать лет. Это движение представляет два больших фазиса: сначала оно бросается «в народ» с целью… правду сказать, с тысячью целей, но в конце концов они все сводились к возбуждению народной революции; во втором фазисе революционеры, оставляя народ, пытаются низвергнуть правительство силами интеллигенции; по окончании этих порывов движение, уже обессиленное, лишенное страсти и веры, вырождается, с одной стороны, в какой-то уродливый конституционализм, с другой — в чистый, скучнейший и, вероятно, бесплоднейший социал-демократизм.