Футбол оптом и в розницу - Рафалов Марк Михаилович. Страница 7

Помните замечательные строчки Александра Трифоновича Твардовского;

И за одной чертой закона
Уже равняла всех судьба;
Сын кулака иль сын наркома,
Сын командарма иль попа...

Тягостный груз гражданской неполноценности усугублялся унизительной нищетой и безысходностью.

Мама давно продала золотые часы, свою шубу, костюмы отца... Только неумолкаемый голос «Ундервуда» оставлял нам какие-то шансы. Помогал нам и дядя Гриша. Но ему это давалось нелегко: у него была и своя семья.

Между тем от отца стали, хотя и очень редко, приходить письма. На фоне всего, что творилось тогда, получение писем от заключенных можно было считать счастьем, невероятным везением. Ведь многие тысячи были расстреляны, многие канули в небытие. Их судьбы были никому не ведомы. В подавляющем большинстве приговоров злополучных «Особых Совещаний» или стояли зловещие слова «к высшей мере», или, в лучшем случае, — «10 лет заключения без права переписки».

Отец получил «всего» 8 лет с правом переписки. Многие нам тогда завидовали. Нам говорили: «Вам повезло: вы хоть знаете, где он и что он жив».

Только через много лет я узнал, за что погубили моего отца. В постановлении особого совещания от 23.08.38 было сказано: «Участник троцкистской организации и активный проводник ее дел». В 1989 году мне стало известно, что отец более 40 дней, несмотря на «обработку» и истязания, сопротивлялся нажиму следователей и отказывался подписывать признание в троцкистской деятельности. Сломили его 7 августа. В этот день он все же подписал протокол допроса, в котором «признался», что с 1923 года входил в троцкистскую группу, которой руководил Макотинский. В эту группу входили также Пятаков и Вайнштейн.

Каким способом было добыто это признание, можно только догадываться. Еще в одном из первых писем отец как бы невзначай сообщает маме, что ему трудно питаться, так как почти не осталось зубов и сломан протез. Нет сомнений, что это было делом рук «стоматологов» внутренней тюрьмы на Лубянке, которым нужно было скорее получить «признательную» подпись отца в протоколе.

К сожалению, я не знаю, сколько всего писем от отца из заключения получила мама.

Незадолго до смерти она отдала мне все хранившиеся у нее письма, написанные отцом из заключения. Вместе с письмами отца мама подарила мне и мои письма с фронта.

Только недавно я смог расшифровать все одиннадцать писем отца. В течение нескольких лет я не мог прочесть больше одного-двух его посланий — душили рыдания... Кроме того, большинство писем было написано на темной оберточной бумаге, плохими чернилами или карандашом. Их в буквальном смысле приходилось расшифровывать.

Первое письмо датировано седьмым октября 1939 года. Отправлено оно с прииска Геологический, бухта Нагаево, Оротукан ЮГПУ.

И в этом, и во всех последующих письмах нет ни единой фамилии — ни жертв, ни их палачей. Никаких подробностей о быте и физических страданиях, разве что несколько раз упоминаются страшные морозы. Видимо, писать подробности о местном «курорте» было категорически запрещено. Особой бодростью письма отца не отличались, правда, в первом послании есть такие слова: «Вот наступают Октябрьские торжества — 22-я годовщина Великого Октября. 2-ю годовщину я провожу в заключении. Но уверен, что правда восторжествует и 23-ю годовщину мы будем вместе. Только бы хватило здоровья и сил».

Второе письмо было написано только через два месяца — 12.12.39. Очевидно, действовала какая-то квота. Оптимизма во втором послании заметно поубавилось. Сказывалось ухудшение здоровья: «Во многом я уже чувствую себя стариком: походка, физические силы и общее состояние». Это пишет человек, которому всего... 44 года.

Третье письмо от 12.07.40 (через полгода!). В нем и вовсе упаднические нотки: «А пока, Верунька, живи полной жизнью, если есть возможность, не отказывай себе ни в чем, что нужно человеку, я не буду ревновать, ибо настолько тебя люблю, что считаю все тобою совершаемое как должное и нужное. Я уже не такой, каким был, я стар»... Даже сейчас, спустя почти 70 лет, невозможно без содрогания читать эти строчки — душат рыдания...

5 июня 1941 года отец написал очередное письмо. Оставалось всего полмесяца до начала Великой Отечественной. Видимо, отцу уже начинает изменять память, которая раньше была всегда безупречной. В этом письме отец путает дату рождения Юли. Но не это самое грустное. Здоровье отца резко и быстро ухудшается. Даже лагерное начальство находит возможным перевести его на «...более легкую работу. Я работал и на кухне судомоем, и поломоем, — пишет отец, — в лесу на лесозаготовках и на строительстве с плотниками, был и санитаром в медпункте...».

Затем наступает двухлетний перерыв в переписке. Видимо, начавшаяся война вынудила инквизиторов наложить запрет на переписку с заключенными.

Из последующих писем можно представить, в каком состоянии пребывал отец в эти годы безвестности. 8 сентября 1943 года отец пишет не маме, а жильцам нашей квартиры. Он сообщает, что последнее письмо от жены, датированное 31 мая 1941 года, он получил более чем через год — летом 1942-го. Два с половиной года он ничего не знает о семье! Вопль отчаяния напоминают последние строчки письма к соседям: «К сожалению, я не знаю адресов моих родственников. Я все позабыл. Я всех растерял, находясь на таком большом расстоянии от Москвы в течение 5 лет. Я совершенно одинок». Эти горестные строки отец пишет, уже будучи признан инвалидом. Его актируют, и с 15 июля 1943 года он находится в Магадане, где работает в автогараже Колымснаба.

Только в ноябре 1943 года, после тридцатимесячного (!) безмолвия, к отцу наконец прорвалось письмо от мамы. Из него отец узнал, что я уже несколько месяцев в составе бригады морских пехотинцев нахожусь на Северо-Западном фронте. Весточка из дома после столь мучительной безвестности заметно изменила настроение отца. В его письмах вновь появляются признаки бодрости и надежды: «Я горжусь тем, что нами воспитанный сын находится в рядах борющихся против гнусного звериного германского фашизма»... А в конце письма: «Горячо поздравляю с праздником 26-летия Великого Октября!».

Видимо, работая в гараже, отец действительно почувствовал себя несколько свободнее, если такое слово применимо к зекам. Письма от него стали приходить чаще. Он с нескрываемой гордостью пишет, что, работая слесарем, выполняет нормы на 201, 205, даже на 209%.

Отец был видным специалистом в области внешней торговли, свободно изъяснялся на пяти европейских языках. Неужели именно эти знания имел он в виду, когда сообщал в своем очередном письме: «...мой старый, большой опыт и знания позволяют мне быть полезным работником. Я это чувствую и сознаю, это меня еще больше бодрит и морально поддерживает. Я состою в рядах двухсотников и горжусь этим...»?

А неумолимое время уже заканчивает свой трагический отсчет. Отцу остается жить всего три месяца. Но надежды все же не покидают его: «...мы еще снова увидимся и будем жить одной семьей, дружной, крепкой, как и прежде...».

Последнее письмо было написано отцом 1 февраля 1944 года. «До окончания войны я не жду никаких изменений в моем положении. Но так как я уверен, что победоносный конец будет в ближайшее время, то 1944 год может принести много существенных изменений в моем положении».

Изменения действительно произошли. И весьма существенные: 7 марта 1944 года отец умер в Магадане. Недавно ему исполнилось 48... Всего 48...

Много лет спустя, 22 мая 1957 года, Верховный суд СССР принял решение об отмене постановления Особого Совещания при народном комиссаре внутренних дел СССР от 23 августа 1938 года в отношении Рафалова Михаила Арнольдовича, 1895 года рождения, «за отсутствием состава преступления». Но отца уже не было в живых, и мы с мамой даже не знали, где его могила.

После реабилитации отца я получил в Тимирязевском ЗАГСе г. Москвы свидетельство о его смерти. В нем говорится: «Умер седьмого марта 1944 года. Причина смерти — паралич сердца... Место смерти — город Москва». На мой недоуменный вопрос сотрудница ЗАГСА голосом, не терпящим возражений, сказала: «Гражданин (тогда еще не придумали нынешнего «звания» — мужчина), мы знаем, что пишем».