Грешные записки - Дуров Лев Константинович. Страница 24
Между прочим, в советские времена я тоже был депутатом, но всего-навсего районного совета. Это совсем другое. Меня тогда уговорили помогать населению. И я ему помог. На углу Тверской и Большой Бронной переселяли из дома жителей. И вот в нем осталась одна женщина с тремя детьми. Ей предложили однокомнатную квартиру, а она соглашалась только на трехкомнатную. И она пришла ко мне за помощью. Я изучил все положения и убедился, что трехкомнатная ей не полагается.
– Единственное, что вы можете сделать, – сказал я ей, – это не выходить из дома. А если вас будет милиция вынимать, откройте окна и кричите: «Помогите!» Сойдутся люди и тогда посмотрим, как вас выселят.
Она так и сделала. Открыла окно и стала кричать:
– Люди! Люди! Дуров мне сказал, чтобы я просила у вас помощи!
– Какой Дуров? – спрашивает толпа снизу.
– Вы артиста Дурова знаете?
– Знаем!
– Вот он и сказал!
А меня вызывают в райсовет и говорят:
– Что вы делаете? Вы спятили? Разве так можно?
А я спрашиваю:
– Скажите, что ей дали?
– Трехкомнатную квартиру ей дали!
– Значит, я помог?!
– Помог, – говорят, – но вон отсюда!
Отобрали у меня мандат, и я перестал быть депутатом.
Вообще я не понимаю людей, которые рвутся к власти. Наверное, для этого нужно иметь в душе какой-то синдром. Когда я работал над ролью Микояна в фильме «Серые волки», мы снимали сцены на его даче в Пицунде. Не представляю, как на этой даче можно жить! Это огромное казенное заведение гостиничного типа с эдаким джентльменским набором: чешские хрустальные люстры, какая-то инкрустированная индийская мебель… Так вот, пошел я там в уборную. Вдруг слышу сзади:
– Объект номер один пошел в туалет.
Я думаю: «Подожди, в туалет иду я». Тут вижу внизу человека и спрашиваю:
– Простите, это вы про меня?
– Ну да, – говорит. – Вы же сейчас играете Микояна, поэтому вы для меня объект номер один.
Так вот они и жили. И рваться к этому?
А что касается искусства и политики, то они, по моему убеждению, не должны соприкасаться. Более того, искусство вообще должно быть в постоянной оппозиции. В советские времена такая оппозиция была чревата очень даже предсказуемыми последствиями. Сейчас мы живем тоже в тревожное время. Но ведь не под угрозой физической расправы!
Тогда культурой командовали в полном смысле слова идиоты. Я с полной ответственностью это говорю, потому что могу документально доказать, показав замечания, которые делались по спектаклям. Только от этого можно было сойти с ума.
Вот, например, мы семь раз сдавали «Ромео и Джульетту». В свое время это был очень красивый спектакль. Яковлева играла Джульетту, Грачев – Ромео, Ширвиндт – Герцога, Смирнитский – Меркуцио, я – Тибальда. Нас обвиняли в жестокости. Хотя как нас можно было в этом обвинять, если мы следовали тексту Шекспира! Нельзя не отравить Ромео и Джульетту, нельзя не убить Меркуцио и Тибальда. Нас упрекали в том, что мы искажаем Шекспира, хотя достаточно было открыть книгу, чтобы убедиться в обратном. Не открывали! И я сейчас подозреваю, что представители культурных органов просто не умели читать.
Не забуду такой случай. Стоит Эфрос, к нему подходит чиновник «от культуры» и говорит:
– Анатолий Васильевич, надо у Броневого-Капулетти обязательно выбросить фразу: «И будете свидетелем веселья, подобного разливу вод в апреле».
Эфрос ничего не понимает, спрашивает в недоумении:
– Зачем?
– Ну перестаньте, Анатолий Васильевич! – чиновник искренне не понимает режиссера. – Апрель, разлив, грядут ленинские дни…
Я на всякий случай встал за спиной Эфроса, думаю: если он сейчас грохнется – поддержу. Слава Богу, не грохнулся.
В итоге Броневой в спектакле сказал: «И будете свидетелем веселья, подобному разливу вод весенних». То есть, доходило до абсурда. Как можно было жить, работать, если ты имел дело с таким руководством?
Сейчас, правда, другая опасность. Стоят передо мной на полках книги драматургов всех времен и народов, а я не знаю, что ставить. Хожу, смотрю, и ни во что не могу влюбиться. Свобода ведь требует некой мобилизации и очень жесткой дисциплины. Мы, к сожалению, культурой свободы и демократии еще не научились владеть.
Ну, ладно. Расскажу еще об одном случае «руководства» театром. Это было в ту пору, когда Эфрос перешел в Театр имени Ленинского комсомола и взял с собой несколько актеров, в том числе и меня. Тогда же директором Ленкома назначили некого чиновника Меренгофа. Я вспомнил о нем, когда много позже играл роль провокатора Клауса в «Семнадцати мгновениях весны». Этот чинуша играл в театре ту же роль провокатора – подсадной утки.
Он, например, спрашивал:
– Скажите, Эфрос, почему вы не ставите «Молодую гвардию»?
– Потому что это плохая литература! – отвечал Анатолий Васильевич. – Ее нельзя играть.
Меренгоф тут же бежал к себе в кабинет и звонил в управление культуры:
– Как можно доверить режиссуру такому человеку как Эфрос? Ведь это же законченный антисоветчик!
В следующий раз он спрашивал:
– Скажите, Эфрос, а почему вы не ставите «Как закалялась сталь»?
– Но это невозможно! – взрывался Анатолий Васильевич. – Мы уже ставили это в детском театре!
Директор-провокатор снова бежал звонить:
– Вы знаете, этот Эфрос ненавидит всю советскую литературу! Надо принимать меры!
И меры быстро приняли: «Освободить за неправильное формирование репертуара». Как будто провокаторы больше разбираются в репертуаре, чем профессиональные театральные деятели.
Тогда мы, ученики Эфроса и его воспитанники, написали коллективное письмо в защиту режиссера и стали ездить по Москве – собирать подписи известных в стране людей. Я был у Завадского, Любимова, академика Флёрова, Улановой. Никто не отказал в поддержке.
Интересная встреча состоялась с великим физиком академиком Петром Леонидовичем Капицей. Вначале он дал почитать нашу бумагу своей жене и попросил ее высказать свое мнение. Она прочитала письмо, увидела подписи и сняла трубку:
– Приезжай, Петя… Петя, надо… Петя, надо…
И Петр Леонидович не заставил себя ждать. Со мной был кто-то еще из артистов, и мы были очарованы этим великим человеком. Что нас больше всего поразило? Полное отсутствие пресловутого академизма. Этот непосредственный, любознательный, веселый человек поначалу никак не укладывался в мое книжное представление о всемирно известном ученом. Я даже не могу сказать, что он разговаривал с нами на равных. Скорее, как студент с профессорами, поскольку разговор шел не о его деле, а о нашем – о театре. И он не стеснялся перед нами своей некомпетентности в этом вопросе, с интересом расспрашивал, удивлялся, смеялся, ероша свои непокорные волосы. А потом, вспомнив свою молодость, азартно и весело рассказывал о смешных и курьезных случаях.
Я думаю сейчас, он был по-настоящему счастливым человеком. И не только потому, что смог многое сделать в науке, добился всемирного признания. А потому, что сумел не растерять все хорошее, естественное, данное ему от природы.
Надо было видеть его восторг, когда его взгляд упал на подпись Завадского.
– Воюет Юрка! – воскликнул он с детской непосредственностью. – И Галка туда же! – Это он про Уланову. – Тогда придется и мне подписать.
Для него все были Пети, Вани, Галки…
Увы, все наши старания не увенчались успехом. Нас, сборщиков подписей, вызвал к себе большой тогда партийный деятель Сизов. Попросил объясниться. У него была манера ко всем обращаться на «ты».
– Ребята, – сказал он, выслушав нас, – все слишком далеко зашло. Вот ты все ездишь по занятым людям. У Капицы полтора часа отнял, а он за это время что-нибудь бы изобрел. Перестань быть наивным.
– А отчего это у нас, – интересуюсь, – полный зал кагебешников? И машины кагебешные. Я слышал, как в одной машине слушали зрительный зал.
– Ну, – говорит, – до нас дошли сведения, что вы собираетесь выйти на демонстрацию.
– Николай Трофимыч, – пытаюсь возразить, – ну о чем вы! Мы же знаем, с кем имеем дело. У вас танки и ракеты, а у нас только пипетки.