Арийские и еврейские шахматы - Алехин Александр Александрович. Страница 2
В игре с подлинными мастерами его стиль был таким же деловитым, сухим и материалистичным, как и у 99 процентов его собратьев по расе. Серьёзным соперником он для Ласкера никогда не был, и тот побеждал его с лёгкостью.
В этой связи уместно указать на одну из особенностей «таланта» Ласкера, а именно — избегать опаснейших соперников и встречаться с ними только тогда, когда они вследствие возраста, болезни или потери формы становились для него неопасными. Примеров подобной тактики предостаточно, например, уклонение от матчей с Пильсбери, Мароци и Таррашем, принятие вызова последнего только в 1908 году, когда о победе Тарраша уже не могло быть и речи. Отметим и короткий матч со Шлехтером в 1910 году; ничейный результат этого соревнования был задуман как приманка для более длительного и соответственно оплаченного матча на первенство мира. Вопрос о Шлехтере поэтому заслуживает особого внимания, поскольку в галерее еврейских шахматных мастеров этот человек стоит в значительной степени особняком.
Шахматист без воли к победе, лишённый честолюбия, всегда готовый принять предложенную ничью, он получил от Ласкера прозвище «шахматиста без стиля». Наилучшей иллюстрацией отрицательного влияния чемпиона мира Ласкера является именно то обстоятельство, что эта лишённая темперамента и стиля «шахматная машина» в период с 1900 по 1910 год добилась наибольшего числа побед в турнирах.
Воспитанный в ненависти к «гоям»
Третьим еврейским конкурентом Ласкера был мастер из Лодзи Акиба Рубинштейн. Будучи воспитан в строго ортодоксальном духе с талмудической ненавистью к «гоям», он уже с начала своей карьеры был одержим тем, чтобы истолковать свою склонность к шахматам как своего рода «миссию». Вследствие этого он, будучи молодым человеком, принялся изучать шахматную теорию с такой же страстью, с какой он мальчиком впитывал в себя талмуд.
А. Рубинштейн.
А происходило это в такой период шахматного декаданса, когда на мировой шахматной арене царствовала так называемая венская школа (видевшая секрет успеха не в победе, а в том, чтобы не проигрывать), которую основал еврей Макс Вайс и которая пропагандировалась еврейским трио: Шлехтер — Кауфманн — Фендрих.
Не удивительно, что Рубинштейн, который в этот период всё же имел лучшую дебютную подготовку, чем его турнирные соперники, сразу же после своего появления на международной турнирной сцене начал праздновать впечатляющие победы. Самым значительным его успехом, пожалуй, был делёж 1-го места с Ласкером в Санкт-Петербурге в 1909 году, в памятном турнире, на котором я в 16 лет присутствовал в качестве зрителя. С этой вершины и последовало сначала едва заметное, а затем становившееся всё более явным падение Рубинштейна. Хоть он и изучал неустанно теорию, хоть он и достигал благодаря этому частичных успехов, тем не менее, ощущалось, что эта учёба всё-таки превосходит возможности его хоть и способного к шахматам, но в остальном весьма посредственного мозга.
Вот так и случилось, что я, попав после четырёхлетнего советского опыта в Берлин, встретил там Рубинштейна, ставшего гроссмейстером только наполовину и человеком только на одну четверть. Его мозг становился всё более затуманенным частично манией величия, частично манией преследования.
Примером может служить следующий анекдот: в конце того же 1921 года благодаря усилиям Боголюбова в Триберге был организован небольшой турнир, в котором участвовал и Рубинштейн. Как это принято, по окончании каждой партии она анализировалась её участниками. Однажды при таком анализе (я был директором турнира) я обратился к Рубинштейну с вопросом: «Почему вы в дебюте избрали этот ход? Он ведь наверняка не столь хорош, как тот, с помощью которого мне несколько месяцев тому назад удалось победить Боголюбова и который мы с вами совместно проанализировали».
Он не хотел поддаваться влиянию соперника
«Да, — ответил Рубинштейн, — но ведь это чужой ход!». Короче говоря, в этот период только его шахматы что-либо значили для него. В последние 10 лет его деятельности (1920-30 гг.) он, хоть и сыграл несколько хороших партий, хоть и добился кое-каких успехов, тем не менее всё сильнее страдал манией преследования. В последние 2–3 года своей шахматной карьеры он, сделав ход, сразу же буквально убегал от шахматной доски, сидел где-нибудь в углу турнирного зала и возвращался к доске лишь после того, как его соперник делал ответный ход. Своё поведение он сам объяснял так: «Чтобы не поддаваться влиянию соперника». В настоящее время Рубинштейн находится в Бельгии, но для шахмат он мертвец навсегда. Рижский еврей Аарон Нимцович относится скорее к эпохе Капабланки, нежели к эпохе Ласкера. На его инстинктивную антиарийскую шахматную концепцию странным образом — подсознательно и вопреки его воле — влияла славянско-русская наступательная идея (Чигорин!).
А. Нимцович.
Я говорю подсознательно, ибо трудно даже представить себе, как он ненавидел нас, русских, нас, славян! Никогда не забуду краткого разговора, который был у нас с Нимцовичем в конце турнира в Нью-Йорке в 1927 году.
На этом турнире я его опередил, а югославский гроссмейстер проф. Видмар уже неоднократно побеждал его в личных встречах. Из-за этого он страшно злился, однако не посмел оскорблять нас непосредственно. Вместо этого он однажды вечером завёл разговор на советскую тему, глядя в мою сторону, сказал: «Кто произносит слово СЛАВЯНИН, тот произносит слово РАБ» [1]. Я ответил ему на это такой репликой: «Кто произносит слово ЕВРЕЙ, тому к этому, пожалуй, нечего и добавить». Нимцович приобрёл в определённых кругах репутацию «глубокого теоретика», главным образом, благодаря публикации двух своих книг, которым он дал заглавие: «Моя система» и «Моя система на практике». По моему глубокому убеждению, вся эта «система» Нимцовича (помимо того, что она отнюдь не оригинальна) покоится на неверных предпосылках. Ибо Нимцович делает не только такую ошибку, как попытка достичь синтетического конца при аналитическом начале, а идёт ещё дальше в своём заблуждении, основывая свои анализы исключительно на личном опыте и выдавая шахматному миру результаты этих анализов за синтетическую правду в последней инстанции. Пожалуй, кое-что правдивое, кое-что правильное в учении Нимцовича всё же есть. Но авторство этого «правильного» принадлежит не ему, а другим, как старинным, так и современным мастерам. Поэтому здесь происходил сознательный или подсознательный плагиат. Правильной была, во-первых, идея борьбы за центр. Но это понятие ввёл Морфи, а проиллюстрировали его не только блестящие достижения Чигорина, но и победы Пильсбери и Хараузека. Правильными далее были, во-вторых, и, в-третьих, такие прописные истины, как целесообразность захвата седьмой горизонтали, а также то, что использование двух слабостей соперника лучше, чем использование только одной…
И вот с помощью таких банальностей Нимцовичу удалось создать себе в Англии и в Нью-Йорке (но не в Америке, ибо еврейский город Нью-Йорк и Америка, слава богу, не идентичны) имя шахматного литератора. Вот такими были те немногие истины, содержавшиеся в его книгах. Наряду с этими истинами там было, однако, и много ложного, и это ложное явилось результатом его шахматной концепции. Ибо всё, что у него было хоть сколько-нибудь оригинальным, несло в себе отрицающий всё творческое трупный смрад. Примеры:
1) его идея «лавирования» есть не что иное, как разновидность уже известного выжидания ошибки соперника по Стейницу и Ласкеру;
2) идея «избыточной защиты» (преждевременной защиты предположительно слабых пунктов), опять-таки чисто еврейская, препятствующая духу борьбы. Иначе говоря, страх перед борьбой! Сомнение в собственных умственных силах — впрямь печальная картина интеллектуального падения! С этим скудным литературно-шахматным наследием Нимцович и сошёл в могилу, покинув немногих последователей и ещё меньшее число друзей (не считая его собратьев по расе).