Кожаные перчатки - Александров Михаил Владимирович. Страница 57

Но в дверь кто-то постучал. Горничная, хорошенькая блондинка подала Юрию Ильичу небольшой конверт на подносике. Мы подождали, пока Юрий Ильич распечатает его. Лицо его вдруг стало жестким, побагровело. Не говоря ни слова, он бросил на стол несколько каких-то фотографий, видно только что отпечатанных, потому что они слипались. Кажется, первым взял одну из фотографий Аркадий Степанович. Посмотрел, насупил брови, передал Геннадию. Тот посмотрел тоже и так же молча передал Сашке. Тот растерянно оглянулся на меня.

— В чем дело?

Не знаю, отчего я почувствовал тревогу. Что еще там случилось, почему они опять такие хмурые и не смотрят на меня? Я взял со стола ту фотографию, которую положил Сашка. На ней было отчетливым изображение: я пожимаю руку человеку в обвислой шляпе, все так, будто мы хорошие знакомые и встреча эта мне приятна.

— Он, — сказал я, — та самая гадина…

Первым моим движением было порвать фотографию. Я уже развалил ее пополам, но Юрий Ильич грубо вырвал у меня из рук обе половинки: «Не сметь!..»

…Знаете, мне до сих пор трудно вспоминать об этом эпизоде. Все я теперь могу понять: время было тревожное, канун войны, которую все мы, советские люди, предчувствовали, не зная лишь, когда и как она может начаться. Все старались быть бдительными. Иные, быть может, слишком. Забегая далеко вперед, скажу, что тогдашний руководитель нашей спортивной делегации, Юрий Ильич, которого я долго считал своим личным врагом, оказался в годы самые суровые, тяжкие человеком редкой стойкости и бесстрашия, беззаветно преданным своей стране. Следовало бы, наверное, рассказать побольше о том, как мы с ним, совершенно случайно, встретились в еще дымящемся русском городке, куда в один час ворвались с разных сторон: мы, партизаны, — с тыла, они, на своих заиндевелых Т-34 — с фронта. Он тогда не узнал было меня: отросла здоровая борода. А я узнал сразу: он мало изменился, разве что похудел и глаза запали глубоко. И что ж, мы обнялись. Как же иначе? Он ничего не забыл: попросил прощения. Какое уж там прощение, чего уж! Хороший глоток обжегшего рот спирта, который мы по очереди сделали из его помятой фляжки, подвел, как говорят, черту.

…Но тогда, в заграничной поездке, мы вмиг стали врагами. Он грубо вырвал у меня из рук разорванную фотографию. Он посмел сказать мне, Кольке Коноплеву, комсомольцу: «Врете!..»

Если б не Генка с Сашкой, которые каким-то чудом успели меня обхватить, если бы не Аркадий Степанович, заслонивший собой ненавистного мне человека, я избил бы его. Слепой от обиды, потерянный, избил бы его и ничуть не пожалел об этом, потому что он посмел мне не верить.

5

Можно представить себе, каково мне было. Вот тебе и легкая дорога к дому…

Я валялся на постели, лицом в подушку, отупелый, несчастный, слышал, как за окном шелестел, шуршал ветер, подвывал, путаясь в крышах. Заходили ребята, шушукались, уходили. Арчил один раз потрогал за плечо, отошел, сказал кому-то: «Не пойму, вроде спит…»

Все мне стало безразличным. Смутно думал о том, что, конечно, на ринг теперь не допустят. Ну и черт с ним, с рингом. «Перерожденец!» — кажется, такое слово выкрикивал Юрий Ильич в то время, пока я боролся с Геннадием и Сашкой, силясь вырваться. Перерожденец… Мать бы моя вам глаза выцарапала за это…

Внизу, видно, в ресторане, заиграл джаз. Значит, уже наступает вечер. Скорее бы все это кончилось, как угодно, только бы скорее.

Потом стукнула дверь, и кто-то, подойдя, сел на край постели. Человек, видно, был тяжелый, потому что постель жалобно скрипнула.

— Ну, будет валяться! — услышал я голос Аркадия Степановича.

Я повернулся к нему, сел.

— Дурак, — сказал старик. — Вот уж дубина, каких я еще и не видывал! За дурость ответишь сполна… Пошли ужинать.

6

Точно я до сих пор не знаю, что у них там происходило после того, как я выскочил из номера Аркадия Степановича. Генка был немногословен: «Чепуха… Старик, в общем, на высоте, доблестный старик… Всыпал тому, еще как… С философской, понимаешь, подоплекой…» Сашка и вовсе мычал: «Ладно тебе размазывать…»

Позднее я еще слышал, будто Генка с Сашкой так, в свою очередь, насели на того человека, что тот не знал, как и отбиться. Это мне Арчил рассказал по великому секрету. Можно верить — уши у парня, как известно, торчком.

Отошел я немного. Только очень плохо спалось. Уж больно тоскливо поскрипывал ржавый рыцарь на крыше. Ветрено было всю ночь. Верно, от того здорово разболелась голова, так, что трудно стало поднимать веки. Пробовал читать, завесив лампочку полотенцем, но проснулся Генка, сработал, видно, условный рефлекс:

— Который час? — взметнулся спросонья.

— Не знаю… Кажется, три пробило… Ты спишь?

— Ага… И ты спи… Завтра ж драться…

Утром в наш номер зашел Аркадий Степанович, посмотрел на меня, поморщился, сказал, что ему не нравится мой вид. «Спал?» — «Спал», — соврал я. Старик сказал, что я могу не выступать, совершенно не обязательно, можно обойтись и без тяжелого веса. «Что вы! — сказал я. — Не могу я не выступать, вы же сами понимаете…» — «Как знаешь, — он покашлял, — в общем-то можно обойтись…» — «Нельзя, — сказал я, — никак без меня не обойтись…»

Мы поехали в «Спорт-паллас». Всю дорогу Арчил не закрывал рта. Он сидел рядом со мной, подпрыгивая на мягкой подушке, и болтал, лихо перескакивая с одною на другое, явно развлекал меня. Его занимало все, что он успевал увидеть в окно: нескончаемая вереница людей, идущих в сторону «Спорт-палласа», машины, среди которых наш автобус медленно плыл в том же направлении, огни реклам, снующие вверх и вниз, ремешок на сине-багровой физиономии полицейского, будто привязывающий ее, чтобы она не отлетела от резких поворотов туда и сюда…

Арчила занимало все. Но его потому все занимало, что он хотел отвлечь меня. Ему предстояло первым выходить на ринг, а он старался развлечь болтовней меня, потому что это ему сейчас казалось особенно необходимо. Обычно в таких случаях я умолял муху не зудеть, отпустить душу на покаяние, но теперь не хотел вспугивать неосторожным словом эту возбужденную болтовню, больше того, болтал вместе с ним, чтобы парень не беспокоился, чтобы понял: все нормально, я держусь хорошо.

Была в дороге неприятная задержка. Медленно продвигался наш автобус, затертый машинами, и вдруг, немного не доехав до «Спорт-палласа», остановился вовсе.

Шофер развел руками. Он, дескать, не уверен, что нам удастся скоро тронуться, смотрите сами.

Шофер показал рукой на то, что делалось впереди. Его била дрожь нетерпения и, наверное, если б не обязанность торчать здесь, в машине, он оказался там же.

Впереди в ослепительном свете сотен фар, в реве сирен, уткнувшихся в толпу машин, что-то орало, колыхалось. Толпа закрыла собой улицу, отбросив, вдавив в стены домов цепочку полицейских в черных, лоснящихся от дождя крылатках.

Мы видели, как над толпой поднялась фигура человека. Человек сидел на чьих-то головах и плечах и так, сидя на головах, медленно плыл к «Спорт-палласу», посылал направо и налево приветы.

— Берлунд! — всхлипнул наш шофер, морщинистый, маленький человечек.

Не в силах сдержать нетерпеливую дрожь восторга маленького человечка перед чем-то огромным, сильным, знаменитым, он, рискуя вовсе вывалиться из окна кабины, высунулся, сдернул кепчонку, бешено завращал ею, а потом, чуть не плача, что-то крича хрипловатым тенорком, забросил эту кепчонку туда, в толпу, несущую на головах, на руках белокурого гиганта к победе.

Мы сидели тихо. Мы были немного угнетены этим зрелищем. Не знаю, почему Аркадий Степанович сказал, что, между прочим, у нашего шофера неизлечимо больна полиартритом младшая дочь, оттого что семья живет в полуподвале и никогда не видит солнца, видит только ноги в галошах.

Сейчас я думаю, что, пожалуй, нельзя было нарочно придумать для нас возбудителя острей, чем эта сценка в пути.

Ребята как-то еще больше внутренне подобрались, спружинились, словно крепко сжатый кулак.