Тревожные облака - Борщаговский Александр Михайлович. Страница 23
– Кто прислал? Седой помалкивал.
– Никто, – ответил Таратута. – Узнали, пришли.
– Дезертиры?
Вопрос был двусмысленный и неопределенный. Дезертиры откуда? От чьего лица задает он вопрос? Тут все дело было в первом душевном движении, оно-то и интересовало Соколовского, который шнуровал в эту минуту бутсу и искоса наблюдал за парнями.
– Ну, ты! – вскипел Таратута. – Поди, знаешь, куда! – Он готов был повернуться и уйти.
– Ладно, обидчивый, – Соколовский топнул обутой ногой и несколько раз подпрыгнул, разминаясь. – Тебе сколько лет?
– Семнадцать.
Выглядел он старше – из-за упрямого наклона головы и сердитого взгляда маленьких, колючих глаз. Над верхней губой темнели кисточками ни разу еще не бритые усики.
– Ясно, – проговорил Соколовский и обратился к Седому: – А вы кто такой? Мы, кажется, виделись с вами? Если мне память не изменяет.
Седой оценил это недружелюбное отстранение: они только вчера познакомились, а его пепельную шевелюру так сразу не забудешь – не так уж много на свете седовласых футболистов.
– Студент, – сказал Седой.
Вокруг засмеялись, Фокин по обыкновению стрельнул слюной сквозь зубы и как-то по-птичьи, как крылышками, похлопал себя руками по бедрам.
– Член-корреспондент! – бросил Кирилл с пренебрежением.
– Славы захотелось? – спросил Соколовский.
– Я боюсь немцев. Теперь всех пронял смех.
– Такого партнера поискать – не найдешь! – воскликнул Фокин.
– Я чудом уходил от смерти. – Он доверчиво оглядел парней. – Два раза. Я ни в чем не виноват. Вас они будут уважать, вас не тронут, а я хороший футболист.
Дугин презрительно усмехнулся.
– Ему пересидеть надо, пустячок, годика два. Шкура ты!
– Нет, – необидчиво возразил Седой. – Я не шкура. Я очень боюсь, я вам правду сказал.
Может, дело и кончилось бы ссорой, Дугин вдруг побледнел, как всегда, когда сильно волновался, взгляд его не обещал ничего хорошего. Но тут у нижних скамей западной трибуны, где шел этот разговор, появился Савчук, и внезапно все повернулось для Седого к лучшему. Савчук явился, что называется, свеженький, парадный, в полной боевой готовности: пиджак перекинут через руку, в шелковой кремовой рубахе, с рукавами, перетянутыми выше локтя резинками; в правой руке чемоданчик, из которого он вынул гетры и новенькие бутсы.
– Привет, апостолы! Куда поставишь; капитан? – обратился он к Соколовскому, впервые вслух нарекая его капитаном. – Поимей в виду, у меня стиль атакующий.
Надо было выбирать: Савчук или Седой. Соколовский заметил буднично:
– У нас команда сложилась. Комплект.
– Вся? – поразился Савчук.
– Выходит, вся. Смотри.
Савчук не торопясь, сдерживая ярость, оглядел футболистов, кажется, даже пересчитал их. Задержался на Таратуте, который только что обменялся счастливым взглядом с Седым, и обиженно пожал плечами.
– Хороший народ подобрался, один к одному, – сказал Соколовский с показным участием к такой неудаче Савчука. – Ты посиди на тренировке, может, понравится, чего настрочишь в свою газету. Всетаки заработок, пропитание, а?
Савчук остался. С лицом, потемневшим от злости, наблюдал первую тренировку, убеждаясь, что из этих доходяг едва ли сложится в три-четыре недели команда. Парни быстро выбивались из сил, играли кто в ботинках, кто в туфлях, а кто и босиком, но сквозь всю нескладицу и сумбур их первых ударов проглядывали – этого не мог не видеть Савчук – и былое умение, и природный талант. Седой артистически обрабатывал мяч пепельной, изящной головой, и удар у него был хоть не сильный, но на редкость точный -ис правой ноги, и с левой, – как будто, несмотря на войну, он ни на день не прерывал тренировок.
Когда присели отдохнуть, Кирилл расщедрился, хлопнул одобрительно Седого по плечу.
– Вроде ничего парень. Ты никого не бойся, а будешь бояться – убью!
– Убивать не надо, – испуганно попросил Седой. – Это ужасно – убивать.
Медленно сближался с парнями Седой: в друзья не навязывался, чаще помалкивая, сразу же после тренировок уходил вместе с Таратутой.
К ним привыкали. И когда Саша решила устроить вечеринку, чтобы отпраздновать после похода в загс их свадьбу, Скачко пригласил и Седого с Таратутой.
В сборе была вся команда. Парни побрились, надели свежие рубахи, вообще каким-то чудом приоделись и выглядели празднично.
Некоторое время Седой и Таратута дичились в чужом доме, держались особняком, потом Таратута сбросил пиджак и ушел вниз, в квартиру Знойко, помогать по хозяйству Саше. Седой остался один, сидел молча, пока к нему не подошел Кирилл.
– Покурим? – спросил Кирилл.
Седой благодарно улыбнулся. Они вышли в первую комнату, которая тоже была кое-как приведена в порядок к этому вечеру, и здесь, стоя у окна, волнуясь и позабыв о папиросе, Седой впервые рассказал постороннему человеку о себе.
Было что-то жалостливо-располагающее в его пепельной шевелюре, в мягких смуглых складках лица, в устало опущенных веках, в его глуховатом и грустном голосе.
В соседней комнате за не накрытым еще столом пел Павлик.
вел его несильный, приятный тенорок, -
Седой сердцем слушал песню, но глаза его видели страшные картины минувших месяцев.
За день до занятия города фашистами их дом попал под бомбежку, Седой был выброшен взрывной волной из комнаты и потерял сознание. Очнулся в темноте, на повисшем словно над пропастью балконе четвертого этажа. Дом почти весь рухнул. Седой ворочался, как в клетке, среди балконных прутьев. Утром его заметили, но люди боялись, что стена обвалится, и с опаской обходили ее. Потом раздобыли пожарную лестницу и Седого сняли.
– Я тогда еще не был седым, – сказал он с привычной повинной, слабохарактерной улыбкой.
В ту ночь страх только немного посеребрил его виски.
Но скоро Седого взяли на улице при облаве и зачислили в похоронную команду. Три месяца стоял он в стылой осенней грязи или в красном от крови снегу у рвов, где шли расстрелы. Дни нескончаемо тянулись между захлестнутой кровью землей и зимним облачным небом. Все померкло. Тысячи трупов, оледеневших, страшных, тысячи неподвижных лиц, на которые он сваливал мерзлую землю, ужас тлена и уничтожения почти сломали, искалечили характер, который только складывался. Седому.не хотелось жить, да он и не думал, что живет в реальном, подлинном мире.
Так он и свалился однажды, рядом с трупами, коченея, пролежал несколько часов, очнулся среди ночи и уполз. Долго отходил от ужаса, прятался у знакомых, испуганный и седой, потом прочитал объявление о наборе в медицинский институт и решил поступить.
Это оказалось западней, в нее-то и попалась сестра Миши Скачко. В назначенный день, когда всего лишь несколько десятков, вместо ожидавшихся сотен, девушек и юношей собрались в здании института, они были схвачены и отправлены в Германию. Седой, постоянно настороженный и недоверчивый после похоронной команды, в окно уборной заметил, как в институт через черный ход проникают солдаты, – он метнулся к аудиториям, чтобы предупредить других, но было поздно – автоматчики уже оцепили подъезд, и Седой забежал на чердак, где и отсиживался трое суток. С тех пор он сторонился людей, пробирался глухими переулками и обычно держался у стен, рискуя погибнуть под обвалом, обитал в брошенной жильцами комнатушке под крышей, дорожа лишь тем, что из нее было три выхода – на парадную лестницу, на черную, кухонную, и на чердак. Узнав случайно от Савчука («Он тебе друг?» – в упор спросил Кирилл. Седой даже удивился: «Что ты! С такими не дружат».) о задуманном немцами матче, он решил, что команда может стать для него нечаянным убежищем.
Кирилл терпеливо слушал, но и в молчании матроса Седой угадывал неодобрительное отношение ко всему,, что так волновало его самого: к его страхам, образу жизни, подчиненности Савчуку.