Рожденный бежать - Макдугл Кристофер. Страница 30
Я узнал, что после ледвиллской гонки 1994 года Рик Фишер был от ярости вне себя. Были и другие соревнования в других местах, и другие бегуны-тараумара, и это было незадолго до того, как Фишер произвел перегруппировку и ввязывался в потасовки, как какой-нибудь член студенческого братства, кайфующий на дороге. Команду тараумара выгнали с проводимого в Калифорнии 160-километрового забега на выносливость — «Лос-Анджелесский шлем», поскольку Фишер постоянно впирался на предназначенный только для бегунов участок дистанции, налетая на них в разгар бега. «Меньше всего мне хотелось бы дисквалифицировать бегуна, — высказался директор соревнований, — но Рик не оставил нам выбора».
Тогда три бегуна-тараумара были дисквалифицированы, после того как финишировали первым, вторым и четвертым в аналогичных соревнованиях в штате Юта, ибо Фишер отказался заплатить вступительный взнос. История повторилась на соревнованиях «Вестерн стейтс», где Фишер пришел в ярость на финишной линии, обвинив волонтеров, помогавших на соревнованиях, в том, что они тайком поменяли ориентировочные знаки на трассе, чтобы обмануть тараумара, и украли их кровь. (От всех участников соревнований потребовали сдать кровь как часть научного исследования выносливости, но один только Фишер почему-то усмотрел в этом некий обман и полез в бутылку. «Кровь тараумара — это очень и очень большая редкость, — сказал он, по слухам. — Медицинские круги желают заполучить ее для генетического исследования».)
К этому времени даже тараумара, похоже, тошнило от общения с Пескадором. К тому же они заметили, что он продолжает прицениваться к внедорожникам поновее и посимпатичнее, тогда как все, что они получили за долгие недели, проведенные в одиночестве вдали от дома, и сотни километров, которые они пробежали по горам, — это несколько мешков кукурузы. И снова отношения с чабочи заставили тараумара чувствовать себя рабами. Таков был конец команды тараумара. Они разбежались — и навсегда.
Михей Верный (или как там его звали по-настоящему) чувствовал такую духовную близость с тараумара и такое отвращение к поведению собратьев-американцев, что считал себя обязанным загладить их вину. Сразу после того как он задавал темп Мартимано на ледвиллской гонке, он высказал то, что думает по этому поводу, на радиостанции в Боулдере и попросил всех, у кого есть старые куртки, прийти и принести их ему. Собрав целую кучу курток, он связал их в узел и двинулся в Медные каньоны.
Он не имел никакого представления о том, куда идти, оценивая свои шансы отыскать Мартимано наравне с шансами на возвращение Шеклтона из Антарктики. Он скитался по пустыне и бродил по каньонам, повторяя имя Мартимано каждому встречному, пока не ошеломил самого себя и Мартимано тем, что добрался до вершины горы высотой триста метров и оказался посреди деревни, где жил Мартимано. Тараумара приветствовали его, по своему обыкновению, без слов: они редко с ним заговаривали, но каждое утро, проснувшись, Кабальо находил рядом с собой небольшую стопку тортильяс и свежие пиноли.
— У рарамури нет денег, но никто из них не беден, — сказал Кабальо. — В Штатах, если вы попросите стакан воды, вас отведут в ночлежку, а здесь — приютят и накормят. Спросите, можно ли переночевать на дворе, и они скажут: «Конечно, но почему бы вам не поспать в доме вместе с нами?»
Однако в Чогите по ночам становится холодно, слишком холодно для тощего парня из Калифорнии (или откуда он там явился), поэтому, раздав все свои куртки, Михей помахал на прощанье рукой Хуану и Мартимано и в гордом одиночестве отправился в теплые глубины каньонов. Он бродил без всякой цели, не замечая остающихся позади наркопритонов и головорезов всех мастей, благополучно избежал каньонных болезней и лихорадки, пока в конце концов не обнаружил приглянувшееся ему место у изгиба реки. Натаскав туда камней, он построил себе хибару, в которой почувствовал себя как дома.
— Я решил, что должен найти для бега лучшее место в мире, и вот наконец нашел его здесь, — рассказывал он мне, пока мы той ночью брели обратно в гостиницу. — Когда я все это увидел, у меня аж дух захватило. Я жутко разволновался, не мог дождаться, когда же мне удастся выбраться на тропу. Меня так обуревали чувства, что я не знал, с чего начать. Кругом была дикая местность, и времени на все ушло немало.
Но выбора у него не было. А причиной того, что он задавал темп в ледвиллских соревнованиях, вместо того чтобы в них участвовать, были ноги, которые после сорока стали его подводить.
— Меня часто мучили травмы, особенно доставляли хлопот связки в лодыжке, — сказал Михей.
За много лет он перепробовал самые разные средства: обертывания, массаж, более дорогую и удобную обувь, — но ничего не помогало. Добравшись до Барранкаса, он решил больше не умничать, а положиться на то, что тараумара знают, что делают, и не стал тратить время на попытки разгадать их секреты, а просто, как говорится, «прыгал в холодную воду» и надеялся на лучшее.
Он выкинул кроссовки и везде ходил только в сандалиях; на завтрак ел пиноли (сначала научившись готовить это блюдо, как варят кашу из овсяных хлопьев на воде с медом) и, положив в сумку на поясе, носил их с собой в сухом виде во время бесцельных хождений в каньонах. Он несколько раз срывался с жуткой высоты и зачастую возвращался в хибару, едва передвигая ноги, но только крепче стискивал зубы, промывая раны в ледяной речной воде, и рассматривал это как вложение капитала.
— Страдание воспитывает смирение. Бывает полезно узнать, как себя чувствуешь, получив под зад хорошего пинка, — задумчиво произнес Кабальо. — Я, знаете ли, очень быстро усвоил, что лучше бы научиться уважать Сьерра-Мадре, иначе она разжует вас, проглотит и превратит в испражнения.
К третьему году такой вот жизни Кабальо продолжал осваивать тропинки, невидимые ни для кого, кроме тараумара. Превозмогая нервную дрожь, он пробирался по краю неровных склонов, более длинных, более крутых и более извилистых, чем любая лыжня. Он, бывало, скользил, карабкался, делал рывки вниз по склону, полагаясь лишь на отточенные в каньонах рефлексы, но все еще ожидая щелчка коленного хряща, разрыва подколенного сухожилия, ощущения нестерпимого жжения в разорванном ахилловом сухожилии, которые — он это знал — могли произойти в любую секунду.
Но этого так и не случилось. Он ни разу не пострадал. Проведя несколько лет в каньонах, Кабальо стал сильнее и здоровее. И бегал быстрее, чем когда-либо в жизни.
— С тех пор как я здесь, мой подход к бегу изменился, — рассказывал он мне.
Для проверки он попробовал пробежаться по тропе в горах, проехать по которой на лошади можно было дня за три; он же преодолел это расстояние за семь часов. Он не знал наверняка, из чего все это сложилось и какая доля успеха приходится на сандалии и еду, но…
— Слушай, — прервал я его, — а не мог бы ты показать мне это?
— Показать — что?
— Что это за бег такой.
Его усмешка тотчас заставила меня пожалеть об этой просьбе.
— Ага-а, захвачу-ка я тебя на пробежку, — ответил он. — Встречаемся здесь на восходе.
Я пытался кричать, но у меня выходил один хрип.
— Кабальо! — выдавил я в конце концов, успев привлечь внимание Кабальо Бланко, перед тем как он скроется за поворотом на подъеме. Мы отправились в горы за Крилом, на каменистую, усыпанную сосновыми иголками тропу, уходящую круто вверх через лес. Мы и бежали-то меньше десяти минут, а я уже задыхался. Не то чтобы Кабальо бежал слишком резво — просто казался таким легким на ногу, словно заставлял себя подниматься в гору не силой мышц, а силой воли.
Он обернулся и засеменил обратно вниз.
— Хорошо, приятель, урок первый. Держись сразу за мной. Он двинулся вперед, подскакивая, на этот раз чуть помедленнее, а я старался копировать все его движения. Мои руки свободно двигались, кисти находились на уровне ребер; маховый шаг сократился до мелких шажков; спина распрямилась до такой степени, что я почти слышал, как поскрипывает мой позвоночник.