Мир чудес - Дэвис Робертсон. Страница 47

«На улице. Я показывал всякие штуки с картами».

«Да. Но ты не помнишь – где? Я-то помню. Я тебя увидел, потом вернулся на репетицию и сказал сэру Джону, что, кажется, у меня есть, что ему нужно. Нашел, говорю, под самым памятником Хозяину – подрабатывает фокусником. Вот тут-то, смотрю, у Миледи ушки на макушке. Джек, говорит, это счастливый знак! Пусть скорее приходит. А когда сэр Джон попытался задать вполне уместные вопросы, ну подойдешь ли ты по росту и есть ли какое-нибудь сходство между вами, она принялась болтать о том, что ты – просто счастливая находка и как здорово, что я увидел, как ты зарабатываешь на жизнь под защитой Ирвинга. „Джек, ты же помнишь, как Хозяин заступался за всех малых сих в театре, – сказала она. – Я уверена, этот парнишка – наш счастливый билет. Давай возьмем его“. И вот с тех пор она за тебя горой, хотя ты, наверно, не удивишься, если я скажу, что сэр Джон хочет от тебя избавиться».

Пинта портера пополам с элем добралась, наконец, до джина с тоником, и у меня в желудке началось что-то вроде Французской революции. Мне стало жалко себя.

«Почему он меня ненавидит? – воскликнул я, размазывая сопли. – Я все делаю, чтобы ему угодить».

«Лучше уж я буду с тобой на чистоту, – сказал Холройд. – Твоя беда, что сходство между вами слишком большое. Уж слишком ты похож на него».

«Я так и сказал, когда тебя увидел, – сказал старый Франк. – Черт возьми, говорю, какой великолепный дублер! Вылитый Хозяин».

«Так разве им не это надо?» – спросил я.

«Ты вот как на это посмотри, – сказал Холройд. – Представь: ты знаменитый актер, хотя уже и не в расцвете сил – чуть-чуть перевалил за свой пик, но по-прежнему великий мастер. Понял? Тридцать лет все вокруг только и говорят, какой ты великолепный, какое у тебя замечательное выразительное лицо, как Метерлинк бросил к чертям завтрак, чтобы увидеть тебя в одной из своих пьес, как он говорил газетчикам, что ты похитил его душу, что ты так хорош – одухотворенный, романтичный, поэтичный и вообще распрекрасный. Ты продолжаешь получать письма от поклонниц, которые видят в тебе идеал. Тебе досталось столько любви – в основном настоящей и трогательной, хотя иногда и не без сумасшедшинки, – той, что великие актеры пробуждают в людях, у большинства из которых был в жизни печальный опыт разочарований. И вот тебе понадобился дублер. А когда дублер появляется, – причем такой дублер, от которого просто так не отмахнешься, – оказывается, что это маленький голодранец из балагана. У него бегающие глаза карманника, а запах изо рта – как у людей, которые едят всякую дрянь. Вид у него такой, что ты ему и медный грош не доверил бы, и каждый раз, когда он попадается тебе на глаза, все твое нутро протестует. И к тому же он все время смотрит на тебя (а ведь ты знаешь, что ты на него смотришь), словно ему известно о тебе что-то такое, чего ты и сам не знаешь. А теперь скажи откровенно. Ты что, не захотел бы от него избавиться? А тут еще твоя жена; она была с тобой в радостях и горестях, она поддерживала тебя, когда ты был готов рухнуть под тяжестью долгов и неудач; ты так ее любишь, что это невозможно скрыть, а она за это восхищается тобой еще больше. И что же говорит тебе она? Она несет вздор, что этот дублер принесет тебе удачу, что ему нужно дать шанс. Ты следишь? Постарайся быть объективным. Не хочу говорить о тебе ничего плохого, но правда есть правда – от нее никуда не денешься. Ты, конечно, не самый плохой выбор для дублера, но вот ты здесь и, как говорит Франк, точь-в-точь вылитый сэр Джон».

Я держался из последних сил, чтобы меня не вывернуло наизнанку, и был исполнен решимости выяснить, что же я могу сделать, чтобы сохранить работу. Теперь я жаждал этого даже сильнее, чем раньше.

«Так что же мне делать?» – спросил я.

Холройд принялся пыхтеть своей трубочкой, пытаясь найти ответ, а тем временем заговорил старый Франк. Говорил он очень сочувственно.

«Ты просто продолжай в том же духе, – сказал он. – Попытайся нащупать ритм. Попытайся влезть в шкуру сэра Джона».

Эти слова стали роковыми. Я ринулся на улицу, и меня шумно и обильно вырвало на мостовую. Попытаться влезть в шкуру сэра Джона? Меня что, ждет еще один Абдулла?

Так оно и оказалось, но только это был Абдулла особого рода – мне такое и в голову не приходило. Прошлое никогда не повторяется в точности. У меня начинался период нового рабства – гораздо более опасного и потенциально разрушительного, но ничуть не похожего на мое унизительное существование у Виллара. Я поступил в долгое ученичество к эгоизму.

Обратите внимание: я говорю «эгоизм» – не «эготизм» и готов растолковать вам, в чем различие. Эготист – это себялюбивый человек, довольный собой и жаждущий сообщить миру о своем захватывающем любовном приключении. Но эгоист, как сэр Джон, – личность гораздо более серьезная. Он считает, что он сам, его интуиция, его устремления и вкусы – единственный критерий всего сущего. Да и сам мир – это его творение. Внешне он может быть вежливым, скромным и обаятельным (и конечно, сэр Джон именно таким и был для тех, кто его знал), но под бархатным жилетом – стальная кольчуга; если сталь наткнется на что-то, не уступающее ей по твердости, она отступит и просто проигнорирует существование этой твердыни. Эготист – это то, что на поверхности, тогда как внутри у него слабохарактерная каша неуверенности. Эгоист может даже проявлять почтительную уступчивость в вопросах, которые кажутся ему несущественными, но во всем, что касается его сути, он безжалостен.

Всем нам в той или иной мере свойствен эгоизм. Да и как иначе-то, когда все мы у него столуемся? Я думаю, что вы, Юрген, по преимуществу эгоист. И вы тоже, Гарри. Ничего не могу сказать об Инджестри. Но вот Лизл – определенно эгоистка, а ты, Рамзи, эгоист неистовый, сражающийся со своим демоном, – ведь тебе хочется быть святым. Но всем вам далеко до эгоизма сэра Джона. Его эгоизм питался любовью жены и аплодисментами, которые он умел исторгать у зала. Я не знал никого, кто мог бы сравниться с ним во всепоглощающем и влекущем за собой проклятие грехе эгоизма.

– Проклятие? – не удержался я.

– Мы с тобой, Данни, воспитывались с верой в проклятие, – очень серьезно произнес Айзенгрим. – Что это значит? Неумение слышать голос сострадания; равнодушие к чувствам других, если только они не могут послужить нашим интересам; слепоту и глухоту ко всему, что не льет воду на нашу мельницу? Если я не ошибся в определении и если это разновидность проклятия, то я использовал слово очень даже к месту.

Только поймите меня правильно. Сэр Джон вовсе не был жесток, или бесчестен, или упрям в жизни; но все эти качества проявлялись в нем сразу, как только дело касалось его художнических интересов. А вот в этой достаточно широкой сфере он не знал жалости. Нет, он доводил Адель Честертон до слез на каждой репетиции вовсе не потому, что был тираном. Он полностью подчинил себе Холройда – который во всем остальном был крепкий орешек – вовсе не потому, что любил помыкать себе подобными. Он превратил Миледи в некую разновидность огнетушителя для заливки разжигаемых им повсюду пожаров совсем не потому, что знал о ее исключительных человеческих качествах – необыкновенной душе и умении тонко чувствовать. Это и многое-многое другое он делал потому, что бы предан идеалу театрального искусства (насколько оно касалось его) в себе. Я думаю, он прекрасно понимал, что делает, и считал, что игра стоит свеч. Это служило его искусству, а его искусство требовало безжалостного эгоизма.

Он был чуть ли не последним представителем вымирающей породы актеров-антрепренеров. Не существовало никакого попечительского художественного совета, который помог бы ему остаться на плаву в случае провала или оплатил бы счет за художественный эксперимент или акт мужества. Ему самому приходилось отыскивать деньги на свои предприятия, и если какой-то его спектакль приносил одни убытки, то он должен был возмещать их из доходов нового, иначе вскоре его обращения к инвесторам стали бы гласом вопиющего в пустыне. Помимо всего прочего, он был и финансистом. Он просил людей вкладывать деньги в его мастерство, его опыт и предпринимательское чутье. А также – в его индивидуальность и обаяние, а еще – в удивительную технику, которую он приобрел, чтобы его индивидуальность и обаяние стали очевидными сотням тысяч людей, покупавших театральные билеты. Нужно отдать ему справедливость, у него были очень тонкие вкус и чутье, поднимавшие его над актерами первого эшелона до уровня очень небольшой группы звезд с гарантированными зрителями. Он отнюдь не был алчным, хотя и любил пожить на широкую ногу. То, что он делал, он делал ради искусства. Его эгоизм коренился в вере, что искусство (которое он собой олицетворял) стоит любых жертв, какие может принести он и те, кто с ним работает.