Тайны советской кухни - фон Бремзен Анна. Страница 30

Ночные «обеды» отличались простотой, свидетельствовавшей, что сам Хозяин не любил официозную «сталинскую» роскошь. Длинный стол на массивных резных ножках стоял в дачной столовой, где из украшений были только камин и огромный персидский ковер. Официанты под руководством круглолицей Валечки — верной домработницы и, возможно, любовницы Сталина — ставили на один конец стола еду на тяжелых серебряных блюдах с крышками и исчезали. Супы стояли на отдельном столике. Палачи и убийцы подходили и угощались. Среди закусок могла быть любимая Сталиным дунайская сельдь, всегда малосольная, и строганина. Супы были традиционные русские — уха и суточные щи с мясом и капустой. На горячее — жареные бараньи ребрышки, перепела и неизменно много рыбных блюд. Это был советско-евразийский фьюжн, дачная кухня: славяногрузинская.

Я отхлебнула своего бренди Carlos I.

На даче Хозяин пил легкое грузинское вино — всегда с ледяной водой из любимого высокого графина — и наблюдал, как другие упиваются водкой. Он любил спрашивать гостей: «Сколько на улице градусов мороза?» В случае неправильного ответа им приходилось выпивать столько стопок водки, на сколько градусов они ошибались. В России монархи всегда любили пошутить за столом. На ассамблеях Петра Великого из гигантских пирогов выпрыгивали карлики. Иван Грозный, кумир Сталина, на пирах посылал вышедшим из фавора боярам кубки с отравленным вином и смотрел, как те умирают. Сталин заставлял толстого коротышку Хрущева плясать гопака и хохотал, когда его прихвостни прикололи на круглую Никитину спину бумажку со словом «хуй». Практичный Микоян признавался, что брал с собой запасные брюки: излюбленным застольным развлечением было подложить на стул помидор (кстати, с дачного огорода). Посреди этого развеселого зверинца Сталин потягивал вино, а гостей заставлял много пить — как писал Микоян, «видимо, для того, чтобы наши языки развязались». И эти люди держали в окровавленных руках судьбу одной шестой части мира.

Верный себе педантичный гурман Микоян оставил нам лучшие воспоминания о кулинарных пристрастиях Вождя.

Сталину, очевидно, нравилось изобретать и заказывать поварам новые блюда. Особенно любимым было какое-то «не то суп, не то второе»…

— Ага, — сказала я себе.

«В большом котле, — пишет Микоян, — смешивались баклажаны, помидоры, картошка, черный перец, лавровый лист, кусочки нежирного бараньего мяса… Это блюдо подавалось в горячем виде… Туда добавляли кинзу… Сталин дал ему название „Арагви“».

Нет, сомнений быть не могло: Микоян описывает классическое грузинское рагу чанахи. Вероятно, Сталин назвал его в честь реки в Грузии или ресторана в Москве, а может быть, в честь того и другого. Я задумалась о Микояне. Много лет казавшийся непотопляемым, к 1953-му старый товарищ Сталина, ранее нарком пищевой промышленности, а теперь зампредседателя Совета министров, наконец впал в немилость. Вождь разнес его и Молотова на пленуме ЦК, а затем их отлучили от кунцевских «обедов». Микоян считал, что его дни сочтены. Его сын вспоминает, что отец держал в столе пистолет: мгновенная смерть была предпочтительней ареста, который потащил бы за собой всю его большую армянскую семью. Анастас Иванович был расчетливым карьеристом. И все же, сидя за столом с бокалом в руке, я ему сочувствовала.

Мои раздумья прервал телефонный звонок.

— Я решила дилемму с чанахи! — гордо объявила мама. — Перед смертью Сталин ведь собирался устроить геноцид в Грузии?

— Ну да. Кажется, да, — озадаченно призналась я. Эта неосуществленная кампания известна меньше, чем антисемитская. Но Сталин в самом деле, похоже, готовил этническую чистку среди своих кавказских земляков. А именно, намеревался репрессировать мингрел — народ, чьим гордым сыном был Берия. Это вполне могло быть косвенной атакой на Берию.

— Так вот! — воскликнула мама. — Мы можем подать чанахи в память о пострадавших грузинах!

* * *

— За смерть Сталина! — прогудела Катя, когда я разлила водку. — Давайте чокнемся!

Инне не по себе:

— Но, Катюш, чокаться за мертвых — плохая примета!

— Именно! Чокнемся за то, чтоб засранец гнил в могиле! Наступило 5 марта. В окна маминой квартиры в Квинсе хлещет дождь, а мы празднуем день, когда свеча Сталина погасла. Катя, Муся, Инна — за маминым столом собрались восьмидесятилетние дамы. Они ковыряют вилками эффектный крабовый салат, блюдо с которым стоит среди ваз с фруктами и бутылок «Советской» шипучки. Последней приходит Света — худая, бледная. Давным-давно она была знаменитой московской красавицей, и у нее останавливался Иосиф Бродский, когда приезжал из Ленинграда. Меня трогает эта мысль.

— А я ходила на похороны Сталина! — хохочет Света.

— Мешугене [5], — клохчет Катя, крутя пальцем у виска. — Там люди гибли!

Когда в траурной процессии началась давка и скорбящих стали затаптывать, Света ухватилась за похоронный венок от своей школы и продержалась всю дорогу до Колонного зала.

— Баранина, кажется, жестковата? — говорит Муся, пробуя мамино чанахи памяти пострадавших грузин. Я же, венчая обиду оскорблением, злорадно отмечаю роль чанахи в сталинских дачных пирах. Мама прожигает меня взглядом и удаляется на кухню, качая головой.

— Сколько всего мы пережили, девочки, — размышляет Инна. — Аресты, репрессии, доносы… И все же умудрились остаться людьми.

Мама возвращается с пирожками бедной интеллигенции.

— Ну хватит уже о Сталине, — просит она. — Давайте перейдем к «оттепели»?

* * *

Через год после смерти Сталина Илья Эренбург, обходительный серый кардинал советской литературы, опубликовал посредственную повесть, в которой обличал бездарного художника-конъюнктурщика и мещанина — директора завода. Или что-то в этом духе, сейчас уже никто не помнит. Но заглавие запомнилось и стало обозначением хрущевской эпохи — времени либерализации и надежд. «Оттепель».

К 1955 году, после жестокой борьбы за власть — Сталин не оставил преемника, — Хрущев принял руководство СССР. Только никто не называл этого пузатого и щербатого бывшего слесаря Горным орлом или Гением человечества. Отец народов? Я вас умоляю. Его уважительно звали Никитой Сергеевичем или просто Никитой — это имя из русской народной сказки контрастировало со сталинской чужеродностью кавказца. Но люди на улице чаще называли нового лидера Хрущом или Лысым, а позднее Кукурузником за пагубную страсть к этому злаку. Сама по себе такая фамильярность свидетельствовала о тектоническом сдвиге.

— В первые годы «оттепели» у меня была эйфория, незабываемая, такая же сильная, как при Сталине — страх! — начинает Инна. В то головокружительное время она работала в московском Институте философии. — Никто не работал, не ел, мы просто говорили и говорили, курили и курили, до обморока. Что произошло с нашей страной? Как мы это допустили? Изменит ли нас новый культ искренности?

— Фестиваль! — хором кричат Катя и Света, вскакивая с мест.

Если надо назвать главное культурное событие, давшее старт «оттепели», то это Фестиваль. В феврале 1956-го Хрущев выступил с эпохальным «секретным докладом», разоблачавшим Сталина. Через семнадцать месяцев, чтобы показать миру чудесные перемены в советском обществе, комсомольские боссы с благословения Лысого провели в свежедесталинизированной столице Шестой всемирный фестиваль молодежи и студентов.

Две знойные недели в июле и августе 1957-го перевернули сознание москвичей.

— Фестиваль? Нет… Сказка! — вдруг зардевшись, мечтательно тянет Света.

И правда, сказка. Страна, где всего за пару лет до того слово «иностранец» значило «шпион» или «враг», внезапно, на какую-то минутку распахнула «железный занавес», и внутрь хлынули джинсы, буги-вуги, абстрактное искусство и электрогитары. Никогда — никогда! — Москва не видывала такого зрелища. Два миллиона ликующих аборигенов приветствовали толпу делегатов — тридцать тысяч из ста с лишним стран. Парад открытия растянулся почти на двадцать километров. Дома покрасили, пьяниц приструнили, площади и парки превратили в танцплощадки. Концерты, театры, выставки, улицы — все было охвачено вакханалией спонтанного общения. Тому интернациональному лету мы обязаны всем — от зарождения диссидентского движения до обращения к еврейским корням (евреи со всего Союза съехались встречать израильскую делегацию). Важнее всего было, пожалуй, вот что: впервые возник всесильный миф о загранице, который будет вдохновлять, дразнить и будоражить умы советских людей вплоть до краха СССР.