На грани - дю Морье Дафна. Страница 2
Из кухни вышла сиделка. Без белого халата она выглядела по-другому. Она была в шерстяном жакете, который одолжила у Шейлы перед тем, как отправиться на прогулку. Ее волосы, обычно собранные в аккуратный пучок, сейчас были растрепаны.
– Какой замечательный вечер, – сказала она. – Я прошлась по полю. Прогулка очень освежает. Я прекрасно проветрилась. Да, давайте выпьем чаю. Как дела у моего пациента?
«Они все еще живут в прошлом, – подумала Шейла, – во времени, которого больше не существует». Еще мгновение и сиделка никогда больше не будет есть ячменные лепешки с маслом, которые были ее любимым лакомством после прогулки, а когда мать в следующий раз посмотрит на себя в зеркало, она увидит перед собой, под той же самой высокой прической, порядком постаревшее и изможденное лицо. Казалось, так неожиданно свалившееся на нее горе обострило ее интуицию, и Шейла увидела, как сиделка ухаживает за своим следующим пациентом, каким-нибудь вечно недовольным калекой, совсем не таким покладистым, как отец, который постоянно поддразнивал ее и шутил. Она увидела свою мать в траурных одеждах (не обязательно в черных – она решит, что черный цвет слишком прост) и то, как она будет отвечать на письма с выражением соболезнования, и в первую очередь напишет тем, кто имеет для нее наибольшее значение.
Наконец мать и сиделка заметили, что она стоит на лестнице.
– Он умер, – проговорила Шейла.
Они недоверчиво, точно так же, как отец, уставились на нее, однако на их лицах не было ни ужаса, ни осуждения. Сиделка первой пришла в себя и бросилась вверх по лестнице, а Шейла продолжала стоять, наблюдая, как ухоженное, все еще красивое лицо матери, подобно пластиковой маске, постепенно расползалось и сморщивалось.
Ты не должна винить себя. Ты ничего не могла сделать. Рано или поздно это должно было случиться… «Да, – подумала Шейла, – но почему именно рано, а не поздно. Когда умирает отец, сразу обнаруживается, что еще много хотелось ему рассказать. Если бы я знала, что тот час, который мы, смеясь и болтая о пустяках, провели вместе, – последний, что к его сердцу, подобно бомбе замедленного действия, готовой взорваться в любую минуту, подкрадывается тромб, я вела бы себя по-другому, попыталась бы подольше побыть с ним, по крайней мере, поблагодарила бы его за подаренные им девятнадцать лет счастья и любви. Я бы не тратила время на разглядывание старых фотографий, не смеялась бы над модой прошлых лет, не зевала бы постоянно. Ведь он, почувствовав, что мне скучно, и не пытаясь удержать съезжавший на пол альбом, пробормотал: „Не тревожь меня, котенок, я немного вздремну“.
– Когда человек оказывается перед лицом смерти, – сказала ей сиделка, – всегда происходит одно и то же: кажется, что можно было бы сделать больше. Этот вопрос очень волновал меня, когда я была еще студенткой. Конечно, родственникам гораздо тяжелее. Это было для вас ударом. Постарайтесь ради матери взять себя в руки.
«Ради матери? Моя мать не возражала бы, если бы сейчас я уехала, – едва не вырвалось у Шейлы, – потому что тогда все внимание досталось бы ей, все соболезнования и выражения сочувствия. Окружающие восхищались бы тем, как она держится, а так ей придется делить все внимание со мной». Даже доктор Дрей, который прибыл вслед за своим коллегой, первым делом выразил свои соболезнования Шейле, погладив ее по плечу и произнеся:
– Он очень гордился тобой, моя дорогая, он не раз говорил мне об этом.
«Значит, смерть, – решила Шейла, – это то время, когда все говорят комплименты, когда все окружающие проявляют исключительную вежливость и заботу по отношению друг к другу. Ведь в другом случае им и в голову не пришло бы сказать о своих знакомых что-нибудь хорошее. Сидите, сидите, я сама сбегаю… Позвольте, я возьму трубку… Вы хотите чаю? Я поставлю чайник… Все учтивы, обходительны, кланяются друг другу, как мандарины в кимоно, – и в то же время пытаются оправдать свое отсутствие в тот момент, когда случилось непоправимое».
Сиделка – коллеге доктора:
– Разве я пошла бы гулять, если бы не была уверена, что его состояние удовлетворительное. К тому же я думала, что в доме остались и госпожа Моней, и ее дочь. Да, я дала ему таблетки… – и так далее.
«Она на суде, на месте для свидетелей, – подумала Шейла, – да и все мы чувствуем себя точно так же». Ее мать, также обращаясь к молодому врачу:
– У меня совершенно вылетело из головы, что сестра собралась на прогулку. За последнее время было столько дел, столько беспокойства, что я решила немного расслабиться и отправилась к парикмахеру. Мне казалось, что моему мужу гораздо лучше, он был таким, как раньше. Мне бы и в голову не пришло уезжать, даже выходить из его комнаты, если бы я хоть на минуту могла представить…
– Разве не в этом все дело? – взорвалась Шейла. – Никто из нас не думал. Ни ты, ни сиделка, ни доктор. Более того, даже я не думала. Я была единственной, кто видел, что произошло, и я до конца дней своих не забуду его лица.
Рыдая, она бросилась в свою комнату. Уже много лет она так не плакала – в последний раз это случилось, когда почтовый фургон врезался в ее первую машину, припаркованную возле ворот дома. Ее любимая игрушка превратилась в груду искореженного металла. «Это послужит для них уроком, – сказала себе Шейла. – Это сведет на нет их попытки выглядеть достойно перед лицом смерти и представить его кончину как избавление от земных страданий. Им придется снять с себя маску вежливости. Ведь на самом деле никого из них не волнует, что человек ушел из жизни навсегда. Навсегда…»
Позже вечером, когда все легли спать – смерть изматывает всех, кроме самого умершего, – Шейла пробралась в комнату отца и нашла альбом с фотографиями, который сиделка подобрала с пола и положила на угол стола. Шейла взяла его и вернулась к себе. Еще днем фотографии ничего для нее не значили, они были все равно что старые рождественские открытки, сваленные в ящике письменного стола. Теперь же они превратились в своего рода некролог, подобно тем фотографиям в траурной рамке, которые появляются на экране телевизора.
На ковре сидит одетый в платьице с оборочками малыш с разинутым ротиком, а рядом его родители играют в крокет. Дядюшка, убитый в первой мировой войне. Опять ее отец, уже не малыш на ковре, а мальчишка в бриджах, в руках у него крокетная бита, слишком тяжелая для него. Дом давно умерших бабушки и дедушки. Дети на пляже. Пикники на вересковой пустоши. Потом Дартмут, фотографии судов. Вытянувшиеся в шеренге мальчики, юноши, мужчины. Когда она была маленькой, она всегда гордилась тем, что сразу же узнавала его в строю. Это он, и вот он – самый последний в шеренге мальчиков; потом, на следующей фотографии, более стройный и изящный, он стоит во втором ряду. Следующая фотография: он внезапно превращается в высокого и даже красивого молодого человека. Дальше шли фотографии тех мест, где он служил, – Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич – и она всегда их пропускала. Его собаки, которых она никогда не видела. А вот старина Панч… (Панч, как часто рассказывал ей отец, всегда знал, когда его корабль направляется к родным берегам. Пес садился возле окна верхнего этажа и ждал.) Морские офицеры катаются на осликах… играют в теннис… бегают наперегонки. Все это происходило еще до войны, и она не раз думала, что «жертва веселится и играет, не ведая своей судьбы», так как следующие страницы был и наполнены грустью: его любимый корабль подорвался на мине, многие из радостно улыбавшихся на предыдущих страницах молоденьких офицеров погибли. Бедняга Манки Уайт, останься он в живых, дослужился бы до адмирала. Она пыталась представить себе изображенного на фотографии хохочущего Манки Уайта адмиралом – лысым, возможно, толстым, – и по какой-то непонятной причине ее охватывала радость, что он не дожил до этого дня, хотя ее отец и говорил, что смерть Уайта была большой потерей для военно-морского флота. Опять офицеры, корабли. Великий день, когда Маунтбаттен посетил корабль, которым командовал отец: Маунтбаттен поднимается на борт, и отец приветствует его. Букингемский дворец. Отец, со сверкающими на мундире медалями, смущенно смотрит в объектив фотоаппарата.