Две королевы - Дюма Александр. Страница 40

Улыбка, преисполненная ехидства, перекосила рот герцогини; король заметил это и истолковал по-своему.

— И что же? — спросил он повелительным тоном.

— Государь, герцог де Асторга находится в застенках инквизиции; нам с вами надо вызволить его, и если вы король, то пусть вернут его вам.

Карл II лишь махнул рукой, что не предвещало ничего хорошего.

— Мой главный мажордом был арестован и отправлен в тюрьму инквизиции; его будут судить, ему, возможно, вынесут приговор из-за одного незначащего слова, сказанного в моих покоях. Это слово, повторяю, было произнесено в моих покоях в ответ на мою жалобу, в присутствии лишь ближайших слуг и приставленных ко мне придворных дам, и в тот же день о нем стало известно инквизиции. С этого времени я больше не чувствую себя в безопасности: донос, клевета могут коснуться и меня, а этого я не потерплю. Госпожа де Терранова — единственное лицо, которое я могу обвинить, и я ее обвиняю; в то время в моей комнате находились лишь две или три юные девушки, в которых я уверена: они не предали бы меня, тогда как ненависть главной камеристки к моему народу, ко всему, что я люблю, мне хорошо известна; именно герцогиня обесчестила мой дом своей низостью, поэтому я изгоняю ее с позволения вашего величества.

Королева говорила по-испански; она заставила себя сделать это, чтобы ее поняла герцогиня, хотя ей было очень трудно ясно выражать свои мысли на этом языке. Терранова не шелохнулась, ничем не выдала даже малейшего волнения; когда королева закончила свою речь, она обернулась к королю.

— Какова будет воля вашего величества? — спросила она.

Впервые в своей жизни король оказался вынужден самостоятельно принимать трудное решение, причем немедленно. Как все слабохарактерные люди, он растерялся и пробормотал что-то невнятное. Горя нетерпением, королева прервала его и задала прямой вопрос:

— Позволяет ли мне ваше величество изгнать мою главную камеристку?

— Гм! Это очень серьезно… Надо подумать, взвесить… Мы посоветуемся с моей матушкой, она решит.

— Разве вы не повелитель?

— Разумеется, повелитель, кто в этом сомневается?

— Вы сами, как мне кажется.

— Я не сомневаюсь, я знаю, что могу поступать так, как хочу… Но ты слишком нетерпелива, судишь сурово… Герцогиня неспособна…

— Шпионка! Доносчица! Самое презренное существо на свете!

— Опять твои французские фантазии! Здесь все иначе; религия предписывает нам рассказывать все, докладывать обо всем; мы были бы грешны, если бы проявляли мягкость и снисходительность.

— Римско-католическая религия одинакова для всех, она одна. То, что обязательно должно исполняться в Испании, не может быть принято вне ее. Бог велит нам любить друг друга и помогать друг другу. Вы здесь клевещете на Бога!

— Замолчи, несчастное дитя! Ты не знаешь, что даже я был бы достоин осуждения, если бы пренебрегал установлениями святой инквизиции, даже я обязан сообщать о том, что слышал, если эти речи направлены против Церкви и религиозных заповедей.

— О! Не говори так, я буду дрожать в твоем присутствии, не осмелюсь взглянуть тебе в глаза и буду презирать тебя, Карл.

Герцогиня красноречивым жестом выразила нечто похожее на почтительное возмущение.

— Надо извинить ее, герцогиня, слышишь меня? — снисходительно заметил король. — Королеву воспитывали не так, как нас: она повторяет то, что ей внушили, и заслуживает жалости, а не осуждения.

Сострадательный тон короля, стремление оправдаться перед той, что находилась у нее в услужении, привели королеву в отчаяние, и она покраснела до корней волос:

— Покончим с этим, государь, и побыстрее: или герцогиня уйдет, или, клянусь вам, я не покину своей комнаты, в которой запрещаю ей появляться.

— Государь, я удаляюсь, — вмешалась г-жа де Терранова с лицемерной миной, — королева настроена против меня. И как говорит ваше величество, я должна не возмущаться, а надеяться, что время позаботится о том, чтобы она обрела истинные понятия, достойные христианки и королевы.

— Да, герцогиня, да, уходи, я поговорю с королевой, ты права, как всегда права; она сейчас раздражена, но опомнится, королева так добра! Не надо строго судить ее, прошу тебя, мы обсудим нее с моей матерью.

Главная камеристка склонилась в неизменном реверансе и вышла таким спокойным шагом, будто ее вовсе и не разоблачали. Королеве пришлось призвать на помощь все свое благоразумие и достоинство, чтобы не ударить ее, — она дрожала от гнева.

— О государь, — сказала она, — вы не король и не мужчина, вы марионетка, которую эти ничтожества заставляют маршировать по своей указке. Если бы я была на вашем месте!..

Карл II не был злым, но и добрым его нельзя было назвать; зло он причинял лишь время от времени, а по-доброму поступал совсем редко, ибо его натура не была расположена к добру. Когда с таким характером сочетается большая слабость, нет ничего опаснее, — человек становится сильным во имя зла, из страха, что добро навредит ему. К тому же король был еще очень молод, находился под влиянием матери и духовника и, имея ограниченный ум и слабое здоровье, предпочитал полагаться на своих наставников и удовлетворялся лишь видимостью власти.

Пожалуй, единственным добрым чувством, поселившимся в его сердце, стала его любовь к королеве, но эта любовь, больше волновавшая его тело, нежели душу, оказалась не настолько сильна, чтобы изменить натуру короля и вдохнуть в него силы, которых ему недоставало. Он охотнее уступал матери, чем Марии Луизе, и не потому, что любил мать больше, а потому, что боялся ее. В таких обстоятельствах Карл не мог ничего решить без королевы-матери. Прогнать главную камеристку, да еще такую, как Терранова, было не настолько безобидным делом, чтобы в спешке решать его!

Увидев, как глубоко оскорблена Мария Луиза, он вначале был готов уступить ей, но вспомнил о королеве-матери, чей гнев был бы еще ужаснее, и эта мысль придала ему смелости. Ничего не ответив, он поднялся, не стал никого вызывать, чтобы перед ним открыли дверь, и удалился, сказав только, что идет к матери, куда и в самом деле направился; он ворвался в ее покои как ураган в ту минуту, когда его меньше всего там ждали.

Королева-мать открыла рот, собираясь спросить о причине такого волнения, но он опередил ее и сам рассказал, что произошло; вдовствующая королева выслушала сына внимательно и без гнева.

— Хорошо, — сказала она, — надо успокоить Марию Луизу.

— Вы одна можете сделать это, сударыня, она послушается только вас.

— Я нисколько не оправдываю госпожу де Терранова, — продолжила королева-мать, — инквизиция не слишком преуспела бы в том, чтобы превращать королей в своих служителей, если бы наши слуги не помогали ей, предавая нас; прошу тебя, сын мой, позволь мне заняться этим делом, положись на меня, и я сумею все уладить, а сейчас пойду в покои королевы.

Но ей не пришлось делать этого, ибо появилась Мария Луиза; она была слишком разгневана, чтобы терзаться в одиночестве, и последовала за супругом к его матери, преисполненная решимости убедить ее, несмотря ни на что; ярость и отчаяние переполнили чашу терпения юной королевы, и она с большим трудом сдерживала слезы, поневоле наворачивавшиеся ей на глаза от душевной боли и возмущения.

— Сударыня, — сказала Мария Луиза, входя, — я взываю к вам…

— Вы правы, дочь моя, и сами убедитесь, что я готова признать вашу правоту. Я безоговорочно осуждаю герцогиню де Терранова… если она виновна.

— Благодарю вас, сударыня; что же касается ее проступков, то в них я не сомневаюсь; это домашний шпион, который следит за всеми нами, особенно за мной. Сколько раз я была свидетельницей того, как вас удивляло — и совершенно справедливо, — что монахи узнавали тайны государства и нашего ближайшего окружения одновременно с нами. Теперь известна доносчица, мы знаем, кого нам следует остерегаться, и я заявляю вам, что не потерплю ее.

— Не надо расправы, дитя мое, прибегнем лучше к хитрости.

— Я не умею хитрить, сударыня, меня не научили притворству.