Княгиня Монако - Дюма Александр. Страница 32

— Увы, нет!

— Так господин Дюпон — это…

— Он самый.

— Но в таком случае…

— Мадемуазель де Грамон! Мадемуазель де Грамон! — неожиданно прервала нашу беседу г-жа де Баете, нещадно барабаня в дверь.

— Откройте, госпожа маршальша зовет вас к себе.

Клелия надрывно лаяла.

XIV

Ах, эта г-жа де Баете! Прервать нас на самом интересном месте разговора, когда я, наконец-то, должна было что-то узнать! А если бы Филиппа увидели в моей комнате, сколько это вызвало бы пересудов, сколько шума! Дело не в том, что меня стали бы бранить — наши добрые матроны отнюдь меня не пугали, — но об этом проведал бы Пюигийем, и как потом убедить его в истинном положении дел? Он ни за что бы мне не поверил и стал бы меня упрекать. Между тем я растерялась и не решалась ответить; мой юный друг вывел меня из замешательства: он уже спустился на землю по смоковнице, сказав мне на прощание:

— Я еще вернусь, будьте покойны! Блондо, далеко не столь взволнованная, как я, крикнула из-за двери:

— Мадемуазель спит!

— Разбудите ее.

Я разбудила себя сама и осведомилась, что случилось.

— Госпожа маршальша зовет вас, она желает немедленно вас видеть, ей страшно.

Горничная пошла открывать дверь, а я бросилась на кровать и стала потягиваться.

— Стало быть, надо вставать?

— Сию минуту пожалуйста.

Одна из горничных госпожи услышала в саду шаги, она выглянула в слуховое окно и заметила какого-то мужчину. «О! — подумала я. — Филиппа обнаружили! Мы больше не встретимся».

Я слышала, как эта чертовка омерзительно кричала, высунув голову в слуховое окно (между тем как Клелия захлебывалась в неистовом лае):

— Я его видела, я его вижу: он спустился с той самой смоковницы, что стоит рядом с окном мадемуазель. На помощь! Убивают! Пожар! Грабят!

Все остальные наперебой принялись вторить горничной:

— На помощь! Убивают!

— Я не понимаю, в чем дело, — сказала я, но тут матушка с криком выскочила в коридор:

— Поехали! Поехали! Я не хочу здесь больше оставаться. Где мои слуги, где моя дочь? Спасайте мою дочь!

Лакеи спали вповалку наверху возле лестницы; им пришлось встать, заслышав этот шум, и конюший матушки прибежал со шпагой в руке. Хотя я пребывала в ярости, мне страшно хотелось рассмеяться. Весь этот переполох из-за одного несчастного ребенка, который хотел спокойно поговорить с другим ребенком, не причиняя никому зла! Матушка продолжала кричать, что не останется больше ни минуты в этом вертепе, где нас собираются перерезать, и что она лучше пойдет пешком. Понадобилось больше получаса, чтобы ее успокоить. Она приказала закрыть мое окно и остатки ставен, которые уже не запирались, и потребовала, чтобы я отправилась вместе с ней в ее комнату; двух лакеев оставили караулить мою дверь. Я была в бешенстве, в бешенстве!

В это время года светает рано; уже занималась заря, когда весь этот спектакль закончился и г-жа де Баете усадила меня между матушкой и собой в их убежище, где нечем было дышать и где нещадно чадили факелы. Дамы продол-, жили чтение «Зерцала души», и хуже всего было то, что мне поневоле пришлось их слушать, стиснув зубы; при этом матушка клевала носом, а гувернантка то и дело замирала посреди фразы — это было прелесть как глупо и нелепо.

Блондо все поняла; она вернулась в мою комнату, сославшись на то, что забыла там платок, и села у окна. Девушка опасалась, как бы безрассудный молодой человек не попытался вернуться, услышав, что шум затих. Лакеи, стоявшие на часах, спали, опираясь на палки, которые они держали, подобно алебардам. Все погрузилось в сон, за исключением юности и… возможно, любви? Я по крайней мере не смыкала глаз, волнуясь за несчастного Филиппа, оказавшегося в трудном положении.

Я не могла понять, как вопли наших крикуний не привлекли внимания г-на де Сен-Мара. Быть может, у этого милейшего человека были на то свои причины: таким образом он избавлял себя от всяческих объяснений.

Никогда еще ночь не казалась мне такой долгой. На восходе солнца, который был ослепительным, мне разрешили вернуться в комнату, где меня ждала Блондо. Она пошла мне навстречу и, приложив палец к губам, протянула мне на раскрытой ладони клочок бумаги.

— Записка! — произнесла она тихим голосом. — Он красив, этот дворянин, какая жалость!..

Вся дрожа, я взяла записку; никогда прежде мне не приходилось их получать, и я не решалась развернуть бумагу; я хотела, но страшилась этого; взволнованная и гордая, я покраснела, а затем побледнела, ведь я еще пребывала в том возрасте, когда у нас нет прошлого, когда мы еще не изведали ни радости, ни печали, и юность шепчет нам на ухо прелестные слова, которые она только-только начинает произносить.

— Смотри хорошенько, Блондо, чтобы нас не застали врасплох, а я тем временем буду читать. Как же он передал тебе записку?

— Молодой человек неслыханно смел, мадемуазель; он забрался на нижние ветви и протянул мне оттуда письмо — даже господин де Бассомпьер не сделал бы этого лучше.

Я полагаю, что Блондо знала по собственному опыту образ действий Бассомпьера, хотя она и не желала в этом признаться. Я развернула записку, в которой было всего несколько строк: «Мадемуазель!

Я считаю себя несчастнейшим из смертных, ибо меня изгнали из рая, куда я едва успел вступить; однако мне нужно Вас увидеть, и я Вас увижу. Я знаю, что Вы направляетесь к Кадруссу, и мне известно, что его дом находится в графстве Венесен; если я не окажусь у Ваших ног в течение месяца начиная с сегодняшнего числа, считайте, что с бедным Филиппом все кончено. Я родился под несчастной звездой. В будущем я не жду ни любви, ни славы; мой опекун — единственный человек, с кем мне дозволено видеться; итак, вместо того чтобы прозябать здесь, я собираюсь безотлагательно решить свою судьбу, и Вы — моя путеводная звезда. До скорой встречи, или прощайте навеки. Жюль Филипп».

Я прочла записку дважды, а затем подошла к окну. Воздух был изумительным, и погода дивной; птички, распевавшие на ветках смоковницы и чистившие себе перышки, упорхнули при моем появлении; усевшись поодаль на другое дерево, они продолжали резвиться.

«Я напоминаю птицам ночных крикуний — госпожу де Грамон и госпожу де Баете, — подумала я, — над этой смоковницей тяготеет проклятие».

Я обозревала запущенный сад, смотрела под деревья с густой листвой; я искала своего милого друга и, признаюсь, думала о нем бесконечно больше, чем о Пюигийеме. Эта записка, исполненная решимости, пришлась мне по душе. Этот юноша, готовый поставить на карту все, казался мне истинным рыцарем или, по меньшей мере, одним из страстных поклонников Клелии или Клеопатры. «Посмотрим, приедет ли он к Кадруссу», — рассуждала я. Я желала бы этого и для него и для себя.

Я перечитывала записку снова и снова! Сколько подобных писем пришлось мне с тех пор получать! Я сожгла их все до единого, но это послание сохранила. Оно было первым. Если бы г-жа де Баете узнала об этом происшествии, она несомненно прибегла бы ко всем заклинаниям злых духов — эта добрая душа совершенно меня не знала. Сначала я была для нее просто мадемуазель де Грамон, а затем — княгиней Монако. Что касается моего ума, моей души, моих привязанностей и поступков, она о них не имела представления, как не имела представления о вихрях г-на Декарта и бесчисленных чудачествах его последователей. Я бы никогда не дала недалекую женщину в наставницы умной девушке.

В восемь часов утра прибыл Пюигийем с починенной каретой. Увидев его, я покраснела, и он это заметил; этот уж был таким хитрым, что тотчас же почувствовал неладное, хотя и не понимал, в чем именно я провинилась. Когда кузену рассказали о ночном переполохе, он устремил на меня свой взгляд и домыслил то, что можно было домыслить. Всю остальную часть пути граф был не в духе и держался отчужденно.

Господин де Сен-Map снова появился, чтобы угостить нас отменным завтраком, в то время как горничные и лакеи снова грузили в карету наши сундуки. Его учтивость доходила до раболепия, но то была учтивость в прощальную минуту, ясно дающая понять, что хозяин безмерно рад вашему отъезду. Матушка была великолепна в своей щедрости — она велела одарить поварят и служанок золотыми монетами. Отец на ее месте отделался бы шутками.