Поворот винта - Джеймс Генри. Страница 28

— Зачем же ты его взял?

— Чтобы посмотреть, что вы про меня написали.

— Ты распечатал письмо?

— Да, распечатал.

Мои глаза теперь смотрели прямо в лицо Майлсу — я держала его, чуть отстранив от себя, и полное отсутствие насмешки в его взгляде показало мне, что он весь извелся от беспокойства. Всего поразительнее было то, что его восприятие наконец благодаря моей победе словно притупилось и всякое общение призрака с ним прервалось; он чувствовал какое-то присутствие, но не знал чье, и еще меньше догадывался, что я тоже все вижу и давно все знаю. И что значила эта надвигавшаяся беда теперь, когда мои глаза обратились к окну и увидели, что воздух снова чист и — победа, победа! — то влияние уничтожено. За окном ничего больше не было. Я почувствовала, что выиграла битву и наконец-то буду все знать.

— И ты ничего такого там не прочел! — Я дала волю своему ликованию.

Он грустно, задумчиво покачал головой.

— Ничего.

— Ничего, ничего! — Я почти кричала от радости.

— Ничего, ничего, — печально повторил он.

Я поцеловала его в лоб — он был весь в поту.

— Так что же ты сделал с письмом?

— Я его сжег.

— Сжег? — Ну, теперь или никогда. — Это ты проделывал и в школе?

Боже, что за этим последовало!

— В школе?

— Ты брал там письма? Или что-нибудь другое?

— Что-нибудь другое? — Казалось, теперь он думал о чем-то отдаленном, и мои слова доходили до него только под гнетом тревоги. Но все же дошли. — То есть крал ли я?

Я покраснела до корней волос, в то же время спрашивая себя, что более странно: задать джентльмену такой вопрос или видеть, как он его принимает, признавая всю глубину своего падения.

— И поэтому тебе нельзя вернуться?

Единственное, что проскользнуло в его взгляде, было невеселое удивление.

— Разве вы знали, что мне нельзя вернуться?

— Я знаю все.

Тут он посмотрел на меня долгим и очень странным взглядом.

— Все?

— Все. Так, значит, ты не…? — Я все же не смогла повторить это слово.

А он смог, и очень просто.

— Нет. Я не крал.

Мое лицо, должно быть, показало, что я верю ему до конца, но руки мои трясли его, — хоть и с нежностью, — словно спрашивая, зачем же он обрек меня на долгие месяцы муки, если все это было без причин?

— Так что же ты сделал?

В смутной тоске он обвел взглядом потолок и вздохнул два-три раза, видимо, с немалым трудом. Он словно стоял на дне моря и поднимал глаза к какому-то сумеречному зеленому свету.

— Ну… я говорил разное.

— Только это одно?

— Там думали, что этого довольно.

— Чтобы тебя выгнать?

Поистине, ни один «изгнанник» не приводил так мало объяснений своего изгнания, как этот маленький человечек! Казалось, он обдумывал мой вопрос, но совершенно отвлеченно и почти беспомощно.

— Ну, наверно, не надо было говорить.

— Но кому же ты говорил?

Он, очевидно, постарался припомнить, но в памяти у него ничего не осталось — он забыл.

— Не помню!

Он чуть ли не улыбался, сдаваясь на милость победителя, и в самом деле, его поражение было настолько полным, что мне следовало на этом и остановиться. Но я была упоена, ослеплена победой, хотя даже в эту минуту то самое, что должно было нас сблизить, уже начинало усиливать отчуждение.

— Может быть, всем в школе? — спросила я.

— Нет… только тем… — Но тут он как-то болезненно дернул головой. — Не помню, как их звали.

— Разве их было так много?

— Нет, совсем мало. Тем, с кем я дружил.

С кем он дружил? Казалось, я плыла не к свету, а к еще более непроглядной тьме, и уже минуту спустя в глубине жалости у меня возникла страшная тревога: а вдруг он ни в чем не виноват? На мгновение передо мной открылась головокружительная бездна — ведь если он не виноват, то что же такое я? Пока это длилось, я была словно парализована одной этой мимолетной мыслью и слегка разжала руки, а мальчик, глубоко вздохнув, снова отвернулся от меня, и я это стерпела, зная, что за прозрачным стеклом, в которое он смотрит, ничего больше нет, и охранять его не от кого.

— А они рассказывали другим то, что слышали от тебя? — спросила я спустя минуту.

Потом он отошел от меня, все еще тяжело переводя дыхание и с таким же выражением лица, словно его силой держат в заточении, но сейчас он уже не сердился на это. И опять он посмотрел в окно на пасмурный день так, как будто ничего уже не оставалось от того, что его поддерживало, кроме несказанной тоски и тревоги.

— Да, — ответил он все же, — наверно, рассказывали, — и добавил: — тем, с кем сами дружили.

Почему-то я надеялась на большее; но тем не менее задумалась над его словами.

— И это дошло?…

— До учителей? Ну, да, — ответил он очень просто. — Но я не знал, что и они расскажут.

— Учителя? Они и не рассказывали… ничего не рассказывали. Вот поэтому я тебя и спрашиваю.

Он снова обратил ко мне свое прекрасное взволнованное лицо.

— Да, это очень жаль.

— Жаль?

— Не надо было мне говорить. И зачем же писать про это домой?

Не могу выразить, как трогательно-прелестен был контраст таких слов с тем, кто произнес их, знаю только, что в следующее мгновение у меня вырвалось от души:

— Какой вздор! — Но еще через мгновение мой голос прозвучал, надо полагать, достаточно сурово: — О чем же ты рассказывал?

Вся моя суровость относилась к его судье, к его палачу, однако мой тон заставил его снова отвернуться, а меня это его движение заставило с неудержимым криком одним прыжком перелететь к нему и обнять его. Ибо там, за стеклом, опять, словно для того, чтобы зачеркнуть его исповедь и пресечь его ответ, был мерзкий виновник нашего горя — бледное, проклятое навеки лицо! Мне стало дурно оттого, что моя победа сорвалась и снова надо бороться, а мой неистовый прыжок только выдал меня с головой. Я видела, что этот порыв навел его на догадку, но, заметив, что даже и сейчас он только догадывается и что, на его взгляд, за окном и сейчас пусто, я дала этому порыву вспыхнуть ярким пламенем и превратить крайность его смятения в верный знак избавления от тревоги.

— Никогда больше, никогда, никогда! — крикнула я этому призраку и еще крепче прижала мальчика к груди.

— Она здесь? — задыхаясь, прошептал Майлс, уловив даже с закрытыми глазами, к кому направлены мои слова. И тут, когда меня поразило его странное «она», и я, задыхаясь, отозвалась эхом:

— Она?

— Мисс Джессел, мисс Джессел! — ответил он мне с неожиданной яростью.

Ошеломленная, я все же поняла, что его заблуждение как-то связано с отсутствием Флоры, и мне захотелось доказать ему, что дело не в этом.

— Это не мисс Джессел! Но оно за окном — прямо перед нами! Оно там — трусливое, подлое привидение, в последний раз оно там!

И тут, через секунду, мотнув головой, словно собака, упустившая след, он неистово рванулся к воздуху и свету, потом, вне себя от ярости, набросился на меня, сбитый с толку, тщетно озираясь вокруг и ничего не видя, хотя, как мне казалось, теперь это всесокрушающее, всепроникающее видение заполняло собой всю комнату, как разлитая отрава.

— Это он?

Я так твердо решила уличить Майлса, что мгновенно переменила тон на ледяной, вызывая его на ответ:

— Кто это «он»?

— Питер Квинт, проклятая! — Его лицо выразило лихорадочное волнение и мольбу, он обвел комнату взглядом. — Где он?

В моих ушах и посейчас звучит это имя, в последнюю минуту вырвавшееся у него, и дань, которую он воздал моей преданности.

— Родной мой, что значит он теперь? Что может он когда-нибудь значить? Ты мой, — бросила я тому чудовищу, — а он потерял тебя навеки! — И крикнула, чтобы Майлс знал, чего я достигла: — Вон он! Там, там!

Но он уже метнулся к окну, вгляделся, снова сверкнул глазами и ничего не увидел, кроме тихого дня. Сраженный той утратой, которой я так гордилась, он испустил вопль, как будто его сбросили в пропасть, и я крепче прижала его к себе, словно перехватив на лету. Да, я поймала и удержала его, — можно себе представить, с какой любовью, — но спустя минуту я ощутила, чем стало то, что я держу в объятиях. Мы остались наедине с тихим днем, и его сердечко, опустев, остановилось.