Так называемое зло - Лоренц Конрад З.. Страница 19
Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-нибудь полюбившейся ему привычки и на сознательном уровне понимает, что ее нарушение не навлечет на него никакой опасности – как в примере с моими автомобильными маршрутами, – волнение, несомненно связанное со страхом, вынуждает его все-таки ее придерживаться, и мало-помалу «обкатанное» таким образом поведение превращается в «любимую» привычку. До этих пор, как мы видим, у животного и у человека все обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам вырабатывает привычку, а получает ее от своих родителей, от своей культуры, – тогда начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, он не знает, какие причины привели к появлению этих правил поведения; благочестивый иудей или мусульманин испытывает отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввел на нее строгий запрет из-за опасности трихинеллеза. А во-вторых, удаленность во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое сверхъестественное величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение – грехом.
В культуре североамериканских индейцев возникла необыкновенно прекрасная церемония умиротворения, которая возбуждала мою фантазию еще тогда, когда я сам играл в индейцев: курение калюмета, трубки мира. Впоследствии, когда я больше знал об эволюционном возникновении врожденных ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды с ясной как день убедительностью внезапно встала перед глазами сцена, которая должна была произойти, когда впервые два индейца стали из врагов друзьями оттого, что вместе раскурили трубку.
Пятнистый Волк и Крапчатый Орел, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, немного уставшие убивать, решили предпринять необычную до того попытку: попробовать договориться о праве охоты на острове посреди маленькой Бобровой речки, разделяющей охотничьи угодья их племен, вместо того чтобы сразу развязывать войну. Такое предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Поэтому, когда они наконец встречаются, оставив позади свиту и оружие, оба чрезвычайно смущены, но ни одни из них не смеет признаться в этом самому себе и уж тем более другому. И вот они идут друг другу навстречу с подчеркнуто гордой, даже вызывающей осанкой, пристально смотрят друг на друга и затем усаживаются со всем возможным достоинством. А потом долго не происходит ничего, ровно ничего. Кто когда-нибудь вел переговоры с австрийским или баварским крестьянином о покупке или обмене земли или о другом подобном деле, тот знает: если ты первый заговорил о предмете, ради которого происходит встреча, ты уже наполовину проиграл. У индейцев должно быть так же, и кто знает, как долго те двое просидели так друг против друга.
Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать внутреннего возбуждения; если охотно сделал бы что-нибудь, и даже очень много, но веские причины этому препятствуют – короче говоря, в конфликтной ситуации, – часто бывает большим облегчением сделать что-то нейтральное, не имеющее ничего общего ни с одним из вступивших в конфликт мотивов и к тому же позволяющее показать свое равнодушие к ним. На языке ученых это называется смещенным движением (Übersprungbewegung), а на обиходном языке – жестом смущения. Все курильщики, каких я знаю, при внутреннем конфликте делают одно и то же: лезут в карман и закуривают сигарету или трубку. Могло ли быть иначе у народа, который изобрел курение табака и от которого мы научились курить?
Вот так Пятнистый Волк – или, быть может, то был Крапчатый Орел – закурил свою трубку, которая тогда еще не была трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный расслабляющий катарсис курения? Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и разрядка привела к полному успеху переговоров. Может быть, уже при следующей встрече один из индейцев закурил сразу; может быть, в третий раз один из них не захватил с собой трубку, и другой – уже несколько более расположенный к нему – одолжил ему свою и раскурил ее вместе с ним. А может быть, понадобились бесчисленные повторения, чтобы до общего сознания постепенно дошло, что индеец с гораздо большей вероятностью готов к соглашению, когда курит, чем когда не курит. Возможно, прошли сотни лет, прежде чем символика совместного курения стала определенно и надежно обозначать мир. Несомненно одно: то, что вначале было всего лишь жестом смущения, на протяжении поколений закрепилось как ритуал, имевший для каждого индейца силу обязательного закона, так что после совместно выкуренной трубки нападение становилось для него совершенно невозможным – в сущности, из-за того же непреодолимого торможения, которое заставляло лошадей Маргарет Альтман останавливаться на привычном месте бивака, а Мартину бежать обходным путем к окну.
Однако если бы мы при рассмотрении ритуалов, возникающих в процессе культурно-исторической эволюции, выдвинули на передний план их вынуждающее или запрещающее действие, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Несмотря на то, что ритуал предписывается и освящается надындивидуальным, традиционным и культурным Суперэго, он неизменно сохраняет характер «любимой» привычки; более того, его любят гораздо сильнее и ощущают в нем еще бoльшую потребность, чем в какой угодно привычке, возникшей в течение одной лишь индивидуальной жизни. Именно в этом глубокий смысл строгой последовательности движений и внешнего великолепия предписываемых культурой церемоний. Иконоборец заблуждается, считая пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в символизируемую сущность. Одна из важнейших функций как культурно-исторически, так и эволюционно возникших ритуалов – если не самая важная – состоит в том, что те и другие действуют как самостоятельные активные стимулы социального поведения. Когда мы откровенно радуемся пестрым атрибутам какого-нибудь старого обычая – например, украшая рождественскую елку и зажигая на ней огоньки, – это предпосылка нашей любви к сохраненному традицией обычаю. А от теплоты этого чувства зависит наша способность сохранять верность символу и всему, что он представляет. Именно теплота этого чувства побуждает нас воспринимать созданные нашей культурой блага как ценности. Собственная жизнь этой культуры, создание сверхличной общности, переживающей индивидуума, – одним словом, все, что делает человека в подлинном смысле слова человеком, – основывается на этой самоценности ритуала, делающей его автономным мотивом человеческого поведения.
Образование ритуалов посредством традиции несомненно сопутствовало самым первым шагам человеческой культуры точно так же, как на гораздо более низком уровне самым первым шагам социальной жизни высших животных сопутствовало филогенетическое образование ритуалов. Аналогии между этими ритуалами, которые необходимо отметить, подводя итоги их сравнения, легко понять, исходя из требований, предъявляемых к тем и другим их общей функцией.
В обоих случаях форма поведения, посредством которой вид или культурное сообщество реагирует на внешние обстоятельства, приобретает совершенно новую функцию – функцию коммуникации. Первоначальная функция может сохраняться и в дальнейшем, но часто отходит все дальше и дальше на задний план и может в конце концов исчезнуть совсем, так что происходит типичная смена функции. Из коммуникации, в свою очередь, могут произойти две одинаково важные функции, каждая из которых в известной степени все еще играет роль сообщения. Одна из них – отвод агрессии в безопасное русло, другая – создание прочного союза, связывающего двух или более собратьев по виду. В обоих случаях селекционное давление новой функции приводит к аналогичным изменениям первоначальной, неритуализованной формы поведения. Сведение множества разнообразных возможностей поведения к одной-единственной жестко закрепленной процедуре, несомненно, уменьшает опасность неоднозначного истолкования. Той же цели служит строгая фиксация частоты и амплитуды движений. На это явление указал Десмонд Моррис, назвавший его «типовой интенсивностью» сигнальных движений. Жесты ухаживания и угрозы у животных дают множество примеров такой «типовой интенсивности», так же как и человеческие церемонии культурно-исторического происхождения. Ректор и деканы вступают в актовый зал университета «размеренным шагом»; пение католического священника во время мессы точно регламентировано литургическими правилами и по высоте, и по ритму, и по громкости. Сверх того, многократное повторение сообщения усиливает его однозначность. Ритмическое повторение некоторого движения характерно для многих ритуалов - как инстинктивного происхождения, так и культурного. В обоих случаях коммуникативная ценность ритуализованных движений повышается благодаря утрированию всех тех элементов, которые уже в неритуализованной исходной форме передавали адресату зрительные или звуковые сигналы, в то время как элементы, первоначально производившие иное, механическое действие, сокращаются или совсем исключаются.