Как мы писали роман - Джером Клапка Джером. Страница 34
«Как бесконечно добры женщины! — воскликнул он, и слезы навернулись ему на глаза. — Но жена моя не раскается. Видит бог, что, начиная с сегодняшнего дня…» Он остановился, и впервые в жизни в душу его закралось сомнение в самом себе. Радостное выражение исчезло с его лица, и по нему скользнула тень прожитых лет.
«Я вижу, что я производил генеральную чистку и начинал снова в течение всей своей жизни, — сказал он печально, — и теперь я понял, откуда идет весь этот мусор и каким единственным способом можно от него избавиться».
Тогда до меня не дошло все значение этих слов — мне суждено было понять его несколько позже.
Мой друг продолжал бороться, насколько позволяли ему его силы, и однажды снова сорвался, но каким-то чудом падение его не было обнаружено.
Все выяснилось только много времени спустя, а в то время только двое знали его тайну. Это было его последним поражением.
Однажды поздно вечером я получил наспех нацарапанную записку от его жены с просьбой прийти сейчас же. «Случилась ужасная вещь, — писала она, — после обеда Чарли пошел к себе наверх, чтобы заняться, как он говорит, „генеральной чисткой“, и просил не мешать ему. Вынимая вещи из письменного стола, он, должно быть, неосторожно взял лежавший в ящике револьвер, очевидно забыв, что он заряжен. Мы услышали выстрел, бросились в комнату и увидели, что Чарли лежит на полу мертвый. Пуля попала прямо в сердце».
Да, едва ли он относился к тому типу мужчин, которых можно назвать героями. Хотя, впрочем… Может быть, он боролся больше, чем многие из тех, кто выходит победителем. На суде человеческой жизни нам приходится обычно выносить решение на основании только косвенных улик, а главный свидетель, человеческая душа, так и остается неопрошенным.
Однажды я обедал в гостях и помню, что разговор зашел о храбрости. Оказавшийся в нашей компании немец рассказал нам следующий эпизод, героем которого был офицер прусской армии.
«Я не буду называть его имени, — начал наш собеседник, — ибо все, что он рассказывал, было конфиденциально.
Сам я узнал эту историю следующим образом. За смелый подвиг, совершенный во время короткой войны с Австрией, мой друг был награжден орденом Железного Креста, который, как вы знаете, является высшей наградой в нашей армии. Лица, заслужившие этот орден, обыкновенно чрезвычайно гордятся им, что вполне понятно. Мой же приятель, наоборот, держал его всегда спрятанным в ящике письменного стола и надевал только в официальных случаях, когда не мог этого избежать. Казалось, ему неприятен самый вид этого ордена. Однажды я спросил его почему. Мы с ним старые и близкие друзья, и он рассказал мне следующее.
Он был еще совсем юным лейтенантом, и это было первое «дело», в котором он участвовал. Случилось так, что он оказался отрезанным от своей роты и, не имея возможности пробиться к ней обратно, примкнул к пехотному полку, стоявшему на крайнем правом фланге.
Усилия противника были направлены главным образом против левого сектора центрального участка фронта, и в течение некоторого времени наш лейтенант оставался только отдаленным зрителем боя. Но внезапно направление вражеской атаки переменилось, и позиция пруссаков оказалась чрезвычайно опасной и ответственной. Снаряды стали ложиться в неприятной близости; последовал приказ «ложись». Люди упали и замерли. Снаряды взрывали вокруг них землю и забрасывали их грязью. В животе у нашего друга появилась ужасная спазматическая боль, поднимавшаяся все выше и выше. Он почувствовал, как голова его и сердце сжались и похолодели. Кусок шрапнели снес голову его соседу, а ему самому брызнувшей кровью залило все лицо; минуту спустя другой снаряд разворотил спину парня, лежавшего впереди.
Нашему лейтенантику стало казаться, что самое тело его не принадлежит ему больше, а что распоряжается им какое-то другое, сжавшееся от страха существо. Он поднял голову и осмотрелся. Он сам и три солдата, все трое моложе его и тоже впервые участвовавшие в бою, были совсем одни в этом аду. Они лежали крайними, и рельеф местности полностью скрывал их от остальных товарищей.
Все четверо взглянули друг на друга, и каждый прочитал мысли другого. И вот, оставив винтовки в траве, они начали медленно ползти прочь, лейтенант — впереди, остальные — за ним. На расстоянии нескольких сот ярдов возвышался небольшой крутой холм. За ним они были надежно укрыты. Они подвигались ползком, останавливаясь примерно через каждые тридцать ярдов, чтобы полежать неподвижно и перевести дух, а потом принимались ползти еще быстрее, обдирая кожу о неровности почвы.
Наконец они добрались до подножия возвышенности, немного обогнули ее, подняли головы и оглянулись. Здесь никто из своих не мог их увидеть.
Тогда они вскочили на ноги и бросились бежать, но через десять шагов столкнулись лицом к лицу с австрийской полевой батареей. Демон, вселившийся в них, теперь окончательно овладел ими. Это были уже не люди, а дикие звери, обезумевшие от страха. И вот все четверо (так порой толпа, охваченная паникой, бросается с отвесного утеса прямо в море) с криком выхватили свои палаши и кинулись на вражескую батарею.
Противник, ошеломленный внезапным нападением, решил, что это целый батальон пруссаков, бросил свои позиции и в беспорядке, бегом, ринулся с холма вниз. Когда наш лейтенант увидел бегущих австрийцев, то страх, также независимо от его воли, исчез, уступив место одному только желанию — рубить и убивать. Четыре пруссака кинулись вслед за улепетывающими австрийцами, на бегу нанося им удары. А когда с грохотом подоспела прусская кавалерия, то оказалось, что наш лейтенантик и его три приятеля захватили два орудия и расправились с десятком врагов. На следующий день его вызвали в штаб. «Я попросил бы вас, сэр, — сказал ему начальник штаба, — запомнить раз и навсегда, что его величество не нуждается в том, чтобы лейтенанты совершали военные действия по своему собственному плану. Атаковать батарею противника, имея в своем распоряжении трех человек, это не война, а черт знает что за дурачество. Вас следовало бы предать полевому суду».
Затем, совсем уже другим тоном, старый вояка, улыбаясь, прибавил:
«Однако, мой юный друг, быстрота и смелость — это хорошие качества, особенно когда они увенчиваются успехом. Если бы австрийцам удалось установить батарею на этой высоте, то не так-то легко было бы нам выбить ее оттуда, и, может быть, учтя все обстоятельства, его величество простит вашу неосторожность».
«Его величество не только простило меня, но пожаловало мне Железный Крест, — заключил мой приятель. — Чтобы поддержать достоинство армии, я счел за лучшее молчать и принял его. Но, как вы сами понимаете, вид этого ордена вызывает во мне не очень-то приятные воспоминания».
Но вернемся к моему дневнику. Из записей видно, что четырнадцатого ноября у нас было еще одно собрание. На нем присутствовали только Джефсон, Мак-Шонесси и я, и в дальнейшем имя Брауна больше не упоминается. В сочельник мы трое встретились снова, и из записей видно, что Мак-Шонесси сварил пунш с виски по своему собственному рецепту, и я помню, какими печальными для всех троих были последствия этого рождественского вечера. Но ни на одном из этих собраний мы ничего не обсуждали.
Затем следует перерыв до восьмого февраля, когда собрались только Джефсон и я.
Но тут мой дневник, как догорающая свеча, дал последнюю вспышку и озарил ярким светом беседу этого вечера. Мы говорили о многих вещах — кажется, почти обо всем, кроме нашего романа. Между прочим, мы говорили и о литературе вообще.
— Я устал от этой вечной болтовни о книгах, — сказал Джефсон, — от целых столбцов критики по поводу каждой написанной строчки, от бесконечных книг о книгах, от громких похвал и столь же громких порицаний, от бессмысленного преклонения перед прозаиком Томом, бессмысленной ненависти к поэту Дику и бессмысленных споров из-за драматурга Гарри. Во всем этом нет ни беспристрастных суждений, ни здравого смысла. Если послушать Верховных Жрецов Культуры, то можно подумать, что человек существует для литературы, а не литература для человека.