Человек по имени Лошадь - Джонсон Дороти. Страница 4
Весной род Больших Собак собрался на какую-то важную церемонию. Белый Человек, гуляя с женой по берегу ручья, думал: «Когда вернусь домой, я расскажу и о ритуальных песнопениях под звуки барабана. Когда-нибудь… Когда-нибудь потом…»
Они вернулись в типи, но жена не стала ложиться спать.
— Подождем брата, — настойчиво просила она. — Что-то должно случиться!
Насколько он мог догадаться, в роде Больших Собак происходило что-то вроде выборов. Чтобы успокоить жену, Человек-Лошадь остался с ней у огня. Даже старуха, засыпавшая обычно сразу, как только кончала работу, в эту ночь беспокойно бродила вокруг. Человек-Лошадь уже начал было зевать, когда шум церемонии наконец затих. По-варварски ярко разодетый и расписанный, в мехах и перьях Желтая Рубаха вошел в типи. Обе женщины вскрикнули. Что было дальше, Человек-Лошадь не понял: говорили слишком быстро. Старуха завыла, но сын резко одернул ее. Уже засыпая, Человек-Лошадь слышал, как рядом с ним плакала жена. Утром она сказала:
— На нем пояс из медвежьей кожи. Теперь он не может отступить в бою и всегда будет в опасности. Он умрет.
— Может, он и не умрет, — успокаивал жену Человек-Лошадь.
Она вспомнила, что несколько воинов, тоже давших обет бесстрашия, все-таки остались живы. Тот, кто пережил лето, освобождался от клятвы.
— Мой брат хочет умереть, — плакала она. — Сердце его полно горечи.
Желтая Рубаха вышел живым из полдюжины схваток с небольшими отрядами враждебных племен. Заслуги его были велики. Он уводил лошадей из лагеря врагов, провел два успешных набега, заслужил высший ку, вырвав ружье из рук неприятеля. Волчьи хвосты украшали теперь его мокасины, шкурки горностая — рубаху, а кожаные ноговицы в знак отличия были оторочены скальпами. Когда мать осмелилась предложить: «Мой сын должен взять себе новую жену. Мне нужна помощница», он не обратил на это никакого внимания.
Много времени Желтая Рубаха проводил в молитвах, один за дальними холмами или вместе с шаманом. Он постился, давал обеты и выполнял их. Наконец, прежде чем сложить с себя тяжелое бремя почетного медвежьего пояса, отправился в свой последний набег.
После набега воины возвращались с севера, а в это время Человек-Лошадь и еще два охотника с добычей, бизоньим и оленьим мясом, завернутым в шкуры и нагруженным на небольших норовистых пони, приближались к стойбищу с юга. Один из охотников «проворчал» что-то, и все остановились, увидев всадника на холме. Всадник спешился, поднял вверх одеяло и опустил его. Потом снова повторил сигнал. «Два! Два человека погибло!» — встревоженно прошептали охотники. Они поспешили в селение; оттуда уже доносились причитания и плач. Из боевого отряда прискакал всадник. Остальные задержались, чтобы покрыть лица краской в знак победы и печали. Один из погибших был Желтая Рубаха. Его тело оставили в пещере, завалив вход камнями. Другой воин умер позже, и его останки укрепили на дереве.
У входа в типи, куда уже никогда больше не вернется Желтая Рубаха, на земле была кровь. Старуха с подрезанными в знак скорби волосами сидела на корточках у входа и, раскачиваясь, выла от горя. Одной изуродованной рукой она придерживала, словно укачивая, другую руку. Она отрубила еще один сустав.
Дочь старухи, отрезав пряди своих длинных волос, рыдала, нанося себе удары ножом по руке. Человек-Лошадь пытался было отнять у нее нож, но она умоляла его так жалобно, что он предоставил ей делать, что она хочет. Он был сыт всем этим по горло.
«Дикари! Уж теперь-то я уйду! Пойду на охоту один и не вернусь!»
Но так сразу Человек-Лошадь не смог уйти: он оставался единственным охотником в жилище двух убитых горем женщин, одна из которых была стара, а другая ждала его ребенка.
Соблюдая обряд траура, эти женщины снова сделали его нищим. Все, что составляло богатство, благополучие, безопасность, они после смерти Желтой Рубахи отдали в жертву духам.
Не осталось ничего. Негде было приклонить голову. У них не будет жилья по крайней мере в течение двух месяцев траура, а потом женщины должны будут заняться выделкой шкур для типи. Им придется жить в хижине из ивовых прутьев, покрытых кусками кожи, которую им из жалости даст кто-то из соплеменников. Можно было бы жить у родных. Но у женщин Желтой Рубахи родных не было.
Только сейчас Белый Человек начал понимать, как ужасно для кроу не иметь родных. Неудивительно, что у старухи остались лишь обрубки пальцев! Из года в год оплакивала она тех, кого любила. Теперь не осталось никого, кроме дочери.
Человек-Лошадь был просто взбешен глупостью этих женщин. Понятно, что ему, пленнику, достаточно скверно быть голым, как лошадь, и нищим, как раб. Но таким его сделали те, кто взял в плен. А эти женщины добровольно отдали все, в чем сами так нуждались!
Он был слишком зол, чтобы спать с ними в хижине, и улегся под деревом. На третьи сутки траура он принял твердое решение. У него есть лук и стрелы. Он уйдет на охоту, захватив двух лошадей. И не вернется. Он понял, что о многом не расскажет, вернувшись домой, в Бостон.
В ивовой хижине внезапно вскрикнула женщина. Потом он услышал какой-то шум и ворчанье старухи.
Часов через двадцать в типи старой опытной шаманки родился его сын. Он появился на свет на два месяца раньше срока и не дышал. Молодая мать скончалась раньше, чем успело зайти солнце.
Белый Человек был так потрясен, что не думал о том, нужно ли соблюдать траур и как это надо делать. Старуха кричала, пока не охрипла. Потом подошла к нему, сгорбленная и дрожащая, ослепшая от горя. Она протянула ему нож, и он взял его. Старуха вытянула руки и покачала головой. Если она отрубит еще один сустав, то не сможет работать. Ей больше нечем было выразить свое горе.
— Ладно! Ладно! — стиснув зубы, сказал Белый Человек.
Он кромсал ножом свои руки и смотрел, как струится кровь. В конце концов, это такая малость ради его жены, ради маленькой Свободы!
Он смотрел на старую индеанку, страшную в своей отягощенной горем старости, и думал: «Теперь я по-настоящему свободен». Если умирает жена, у мужчины нет никаких обязательств перед ее родными. Это ему давно объяснила жена, когда он удивился, увидев индейца, переселявшегося из одной типи в другую.
Старуха теперь, конечно, станет побирушкой. В племени была уже одна такая древняя нищенка, у которой не было родных. Никому до нее не было дела. Она жила тем, что бросали ей более удачливые сородичи, спала в шалашах, которые строила, как могла, старческими узловатыми руками; медленно плелась последней, когда племя перебиралось на новое место. Если спотыкалась и падала, никто не оборачивался. Когда умрет — никто и не заметит.
«Завтра утром, — решил он. — Я уйду завтра утром».
Сморщенный, запавший рот старухи дрогнул. Она произнесла одно слово, робко, вопросительно:
— Ээроошай?
— Сын?
И вдруг он вспомнил: если жена умирает, муж свободен, но ее мать может просить его остаться. Она обращается к нему, называя: «Сын», а он, соглашаясь, отвечает: «Мать».
Старуха стояла перед ним, согнутая годами, высушенная непосильным трудом, лишенная любви и детей, изуродованная и убитая своим горем. И все-таки она любила жизнь настолько, что просила эту жизнь у него, единственного человека, к которому имела право обратиться. Она лишала себя последнего — гордости.
Он посмотрел на восток, через прерии. Там, за две тысячи миль отсюда, был его дом. Старуха ведь не будет жить вечно. Он еще молод и может подождать. Может позволить себе быть великодушным. Он дал ей нужный ответ. «Ээгийя», — сказал он. Мать.
Он вернулся домой через три года. Ничего не объясняя, сказал: «Я прожил несколько лет с индейцами кроу. Мне не сразу удалось уйти. Они звали меня „Человек-Лошадь“.
Он не считал нужным ни оправдываться, ни хвастать, потому что был теперь равен любому человеку на земле.