Записки рыболова и странника - Кисляков Николай Петрович. Страница 34

Купаясь, организовываю капитальную постирушку. Усталость легкая, приятная.

Вечереет. Снова слушаю тишину. Кажется, немо все вокруг. Но вот в осоке взбурунила воду щука. Шмель прогудел над головой. Ветер запутался в осиновых листьях и трясет их, силясь освободиться. В тальнике репетирует хор кузнечиков. Где-то далеко по ту сторону реки слышны мычание коровы, лай собаки. Эти знакомые с детства звуки только подчеркивают тишину безыскусного уголка природы.

Не одиножды любовался я бесподобными красотами Кавказских гор, величественно-строгой сибирской тайги, морем Байкалом… Но никогда эти красоты не могли заслонить в моей памяти родной стороны, скромных, порой унылых картин Донщины (Прихоперье исстари к донскому края причислено было). Так дитя не забывает своей матери даже после того, как налюбуется красотой других женщин, любовью других: все-таки мать ему мила, дорога и по-своему прекрасна.

Пора добираться на ночлег до близкой уже станицы Аржановской. Вот только рюкзак смущает. В задумчивости выкладываю на песок румяные яблоки. Нащупываю в закоулке рюкзака нечто твердое и извлекаю полупудовый камень. Священную тишину этого райского уголка нарушают крепкие выражения. Пожалуй, я мог бы по достоинству оценить шутку Ахмета, если бы он проделал ее с кем-нибудь другим. Пересолил парень: положи он камень поменьше, я, возможно, не обнаружил бы его так скоро и, чего доброго, притащил бы домой свидетельством лукавства, рассеянности и непомерной жадности.

Конец этого дня подарил скитальцу маленькую, но надолго запомнившуюся радость.

Продираясь сквозь заросли караича, я чуть не рухнул в промоину, довольно глубокую. Осторожно спустился вниз и по дну промоины тихонечко пошел вправо, чтобы в удобном месте выбраться на другую сторону. И вдруг оторопел: на меня выскочила лиса, замерла на мгновение. Лиса, в соответствии со строгими правилами приличия, бытующими в животном мире, была одета, как и полагается, по сезону и не могла похвастать своей роскошной зимней шубой. Но все равно она была великолепна: живая, яркая — недаром их называют огневками. Лиса крутанулась и моментально исчезла: я последовал за ней, питая смутную надежду подержать в руках лисий хвост.

Уже в сумерках передо мной возникает Аржановская, спрятанная в зелени садов. У околицы скрипит колодезный журавль. Пью и не могу напиться холодной — аж зубы ломит — колодезной воды, чистой, вкусной. Такую бы воду — простите за наивность! — в магазинах продавать.

Промеж трех казачек, собравшихся у колодца, происходит короткое совещание: к кому направить этого «дядьку» на ночлег. Решают единодушно — к Прасковье! Представляю себе пышнотелую молодайку, пытающуюся совратить постояльца, застенчиво отнекиваюсь, бормочу, что плохо переношу одиноких женщин и что мне подошла бы многодетная семья, где легко затеряться. Казачки загадочно улыбаются и показывают дорогу все-таки к Прасковье.

Прасковья оказалась высокого роста женщиной в мужских шароварах и мужской же вылинявшей рубахе — ковбойке. Лет ей было, наверно, за шестьдесят, но язык не повернулся бы назвать ее старухой — так она крепка, энергична в движениях, так свежи на суровом лице следы былой красоты.

Судьба Прасковьи схожа с судьбой многих русских женщин, имевших в войну семью. Мужа, чубатого, под стать ей здоровенного Леонтия, призвали в армию в первые дни войны. А летом сорок второго пришла похоронка. Остались на руках Прасковьи двое малолетних детей. Казачкам исстари не привыкать вести хозяйство. Но как досталось — лучше не спрашивать. Днем в поле, а утренней и вечерней зарей, иной раз при луне, полуголодная, по хозяйству управлялась. Главное — за огородом следила, в то время без огорода никак нельзя было. Этот полугектарный огород мог извести даже крепкую, работящую женщину.

Давно сын и дочь, выучившись, разъехались кто куда, свои семьи имеют. Звали мать к себе — та ни в какую.

— Ну, поеду я, допустим, к Маришке, к дочери то есть, — рассуждает Прасковья. — Живет она в городском доме на пятом этаже. И буду сидеть, как зверь в клетке. И, как ни крути, — сама себе не хозяйка. Я так думаю: родниться надо, никого ить на свете ближе нас нету, а жить старым и молодым лучше порознь, пока нас, старых, не дай господь, хворь не одолеет. Мы им свое отдали, пущай теперь долг детям своим возвернут.

В приветливом синеньком флигельке Прасковьи чистота идеальная, что называется, ни пылинки. Я будто у себя на родине: такой чистотой, насколько я знаю, отличаются донские станицы и хутора.

Вечеряем только что сваренными всмятку яйцами, вареной картошкой и помидорами. Молока нет: коров в станице раз, два — и обчелся. И в Михайловской, некогда станице большой и богатой, картина та же. Да, с подачи Никиты Сергеевича лихо ликвидировали мы кормилиц-буренушек, которых еще не так давно держал почти каждый сельский двор, довольствуясь теперь козьими надоями общественного стада.

ГЛАВА VI

Плохие приметы. Злой рок. Кормлю щук. Страх. Чужак.

По небу разливается алая заря, когда иду по станице, пробуждающейся от короткого летом ночного сна. Беззаботно мурлычу песенку без слов и не догадываюсь, какие тяжкие и удивительные испытания готовит судьба на сегодня.

Началось с того, что в это раннее утро мне перешла дорогу женщина с пустыми ведрами. Не к добру! В таких случаях рекомендуется трижды плюнуть через левое плечи, но это не всегда помогает. Потоптался, потоптался на одном месте и пошел вслед за женщиной к колодцу.

— В такую рань воды захотелось? С похмелья, небось? — спрашивает женщина, когда подхожу к колодцу.

Женщина окаменела, увидев, как я, обогнув колодец, повернул назад.

Сделав петлю, вернулся в исходную точку. Кажется, пронесло. Но тут, откуда не возьмись, у самых моих ног — до чего же скверная привычка! — перебегает дорогу большой серый кот. Он, видно, из тех блудливых котов, которые всю ночь пропадают неизвестно где, а поутру возвращаются домой как ни в чем не бывало. Чтобы обойти кота, надо перелезть через горожу и попасть в чужой двор, а это не всегда поощряется.

Стало ясно, что добром этот день не кончится. Так оно и вышло.

Только вышел за станицу, как далеко-далеко тяжело вздохнул гром. Вскоре зачастил мелкий осенний дождь. Облачаюсь в болоньевый плащ. Дождь немедленно перестает. Прячу плащ в рюкзак — дождь начинается сызнова. Игра с дождем в кошки-мышки приобретает затяжной характер. Несу плащ наготове, в руках. Таким образом удается на время перехитрить стихию.

За меловым мысом — тихая и глубокая речная заводь. Пока, остановившись, закуриваю, в заводи бултыхнулась какая-то рыбина. Пора! Пора, наконец, осуществить давно задуманный план. Сегодня будет своя собственная уха.

Быстренько вырезаю в сухом тальнике удилище, приспосабливаю снасть, прячусь за кустом, закидываю удочку под самый обрез осоки. На крючке — кузнечик. Я еще не встречал рыбы, которая была бы равнодушна к кузнечику. С минуту поразмыслив, поплавок стремительно исчезает — под водой! Звенит леска, гнется удилище. Вот они, те прекрасные и каждый раз неповторимые мгновения, ради которых стойко переносишь холод и голод, дождь и снег, ворчание жены и ядовитые насмешки знакомых.

Вскоре на берегу трепыхается небольшой красавец — голавль, Чуть позже к нему присоединяется компания шустрых красноперок и даже столь желанный для ухи окунь. Благословенный Хопер выдал полный набор для приличной ухи на одну персону. Но меня одолевает жадность, в затуманенном азартом мозгу мелькают видения тройной ухи. Лишь резкое прекращение клева мешает мне подорвать рыбные запасы Хопра.

Чищу рыбу, развожу у самой воды костерок, благо сушняк — на каждом шагу. Не успел приспособить котелок над костром, как — хотите верьте, хотите нет — произошло невероятное. При абсолютной тишине возле костра закружился в дьявольском танце вихрь, приподнял из костра жаркие головешки и шмякнул их в воду. Заодно вихрь не поленился прихватить лежащий на рюкзаке плащ и аккуратно положить его на самую середину реки.