Жажда - Геласимов Андрей Валерьевич. Страница 4

Он смотрел на меня и ждал, пока я кивну головой.

– Молодец! А теперь скажи, что ты сам делал, когда был маленьким?

– Я не помню.

– А ты постарайся.

– То же, что и все.

– Играл, гулял, ходил на горшок?

– Ну да.

– Мало. Художник должен знать больше.

– Я не художник.

– Подай мне вон тот ботинок. А то мне тяжело вставать.

– Чуть что, блин, сразу – подай ботинок.

– А ты не кривляйся! Я с тобой разговариваю. Думай давай, думай.

– Ну я не помню уже… За девчонками в детском саду подсматривал, когда они писали.

– Уже лучше. Еще что?

– Маму ждал. Она позже всех за мной приходила.

– Неплохо.

– Сидел один в группе и смотрел в окно. А воспитательница говорила, что я ее со своей мамой достал.

– Какая она была?

– Высокая… Я не помню… У нее была такая толстая юбка в клеточку. Я однажды зашел в заднюю комнату, а она там стояла в ночной рубашке. У мамы тоже такая была. Она нагнулась и ударила меня по лицу. А я просто так зашел. У меня мяч туда закатился. Не с кем было играть.

– Ты ее ненавидел?

– Не знаю. Наверное. Мама сказала, что у нее мужа в Афганистане убили. Он был офицер.

Когда привозили новеньких, Генка все время выспрашивал – кто они и откуда. Говорил, что москвичам надо держаться вместе. Лохи пусть дохнут поодиночке. А сам был из Фрязино. И Пашка тоже призывался оттуда. Генка говорил – повезло. Уходили из одного военкомата, потом вместе в учебке и здесь попали в одну часть. Не всегда так бывает. А я был из Подольска. Поэтому, когда появился Серега, Генка сразу ему сказал – не боись. Нас тут уже целых трое. В обиду тебя не дадим. Потому что Серега по-настоящему был из Москвы. Всю жизнь прожил на 3-й улице 8-го Марта. Десять минут на автобусе до метро. Понятно, что болел за «Динамо».

– Да ну твоих ментов! – говорил Генка. – Все равно ни фига играть не умеют. Скажи, Пашка. Не умеют ведь ни фига играть?

Пашка молчал. Потому что он вообще говорил редко. Ходил вместе с Генкой везде, но сам почти никогда не разговаривал. Пожимал плечами и поправлял автомат.

– Так что давай, воин, – сказал Генка Сереге. – Держись к нам поближе. А то оторвут задницу – будешь потом жалеть.

Но вчетвером мы воевали недолго. Когда садились в то утро в бэтээр, Генка смеялся над Серегой.

– Ни фига, воин! Мы все тут в свое время за клиренсом для танка ходили. А как ты хотел? На войне повоевать – и не узнать, что такое клиренс? Вон у Пашки отец на флоте служил. Их там по первому времени заставляли якорь точить. Чтобы лучше входил в грунт. Прикидываешь? Напильниками. Скажи ему, Пашка.

Серега залез в бэтээр последним и закрыл люк.

– Жалко, что меня не взяли во флот. Я бы им штук сто якорей наточил.

– Не ссы, воин, – сказал Генка. – От судьбы не уйдешь. Полгода назад здесь целую бригаду морской пехоты положили. Тоже, наверное, радовались, когда призывались. Типа – будем плавать по морю. А люк, воин, ты напрасно закрыл.

– Почему?

– Потому что я с тобой еду. Ехал бы ты один – никто бы тебе слова, блин, не сказал.

– Не понимаю.

– Поймешь, когда граната в бэтээр попадет. Прожжет на фиг броню и внутри взорвется. А нас всех в куски разнесет, потому что давление в закрытом пространстве будет совсем другое. Ты физику, воин, когда-нибудь изучал? Или только дрочил у себя в туалете в школе? Дай-ка, Костя, я вот сюда сяду. Давай, давай, зад подвинь. А ты, воин, люк открывай. Чего на меня уставился?

Честно говоря, не знаю почему я нарисовал его пьяным. Может, потому, что к тому времени уже нечего было рисовать. Все, что было у Александра Степановича, я уже срисовал на бумагу. Всю его обувь, посуду, бутылки, книги, дурацкие статуэтки. Все, что он ставил передо мной. Больше рисовать ничего не осталось. И вообще скучно было сидеть. Потому что он отрубился, а я сидел перед ним и не знал, как оттуда уйти, и дверь за мной закрыть было некому.

Поэтому, когда я как-то пришел с улицы, а у меня в комнате этот мужик – тут я, конечно, офигел немного. А Эдуард Михайлович говорит, что это сын Александра Степановича, и при этом так странно на меня смотрит, как будто это я его пригласил. Я захожу к себе в комнату и вижу, что он держит как раз тот мой рисунок, потому что я как дурак оставил его на столе. Хотел, чтобы Эдуард Михайлович его нашел и завелся. Мне нравилось его злить. А теперь я просто стоял перед этим мужиком и не знал, что мне делать. Потому что кому понравится, когда твоего отца рисуют в таком виде? В смысле – когда он там отрубился, ну и вообще валяется у себя в квартире как фиг его знает что.

Но он просто сказал, что его зовут Борис Александрович, и что он пришел со мной поговорить. И мы сели возле моего стола и стали с ним разговаривать. Но рисунок он все равно продолжал держать. А сам спрашивал про Александра Степановича. Сказал, что ему завуч мой адрес дал, потому что он хотел поговорить со мной лично. Насчет своего отца, ну и вообще насчет всего остального. А я ему сказал, что так вроде бы все нормально, но лечить его – типа: «Александр Степанович совсем не пьет» – я не мог. У него же в руке был мой рисунок. Он спросил, много ли в день и как часто. И я сказал, что всегда. Примерно две-три бутылки, но иногда может быть и больше. Под настроение. И он загрустил. А я сказал ему, чтобы он не расстраивался, потому что Александр Степанович – молодец. И что он мне рассказывает всякие интересные вещи. Но он от этого почему-то загрустил еще больше. Сказал, что хочет забрать его к себе в Краснодарский край, потому что там хорошо и недалеко море. Но Александр Степанович не собирается уезжать. Говорит, чтобы он без него ехал в свою станицу Гостагаевскую. И что он вообще всегда был немного странный. Мог бы работать сейчас в министерстве в Москве, а вместо этого сидит здесь и пьет водку. И что много лет назад из него мог получиться большой художник – не хуже, чем Глазунов, и давно можно было бы всей семьей жить за границей, но он бросил живопись, а после этого бросил архитектуру, хотя в Москве в самом центре стоит его дом, и что его друг стал министром лишь потому, что это Александр Степанович за него делал какие-то там проекты, а сам даже не потребовал за них ничего, потому что он говорит, что ему вообще ничего не надо, что у него уже все есть. Короче, я там сидел у себя в комнате, и слушал его, и не знал, зачем он мне все это рассказывает, а он говорил, говорил, и всё время смотрел на мой рисунок. Потом наконец замолчал, и мне стало слышно, как Эдуард Михайлович читает маме новое письмо в «Аргументы и факты». Но Борис Александрович, видимо, этого не слышал. Потому что он задумался очень сильно и просто сидел молча. А потом посмотрел опять на рисунок и сказал:

– Это он из-за тебя уезжать не хочет. У него еще не было таких учеников.

Александр Степанович на следующий день сразу потребовал этот рисунок. Я сказал, что я его потерял, но он крикнул: отправлю учиться! Тогда я показал ему, и он долго сидел и совсем не двигался. Потом вздохнул и сказал:

– Не наврал все-таки Борька. А я думал, он ко мне подлизывается.

После этого поднял глаза:

– Значит, все-таки умеешь видеть. А сам шлангом прикидывался.

– Я не прикидывался.

– Заткнись! Скажи лучше, когда последний раз в училище заходил?

– Я?

– Кончай дурака тут передо мной разыгрывать.

– Два дня назад.

– Зачем?

– Надо было одному пацану деньги отдать.

– Ну и как там?

– Нормально.

– Видел Аркадия Андреевича?

– Кого?

– Завуча. Ты что, специально сегодня меня злить решил?

– Нет, я, правда, забыл, как его имя. Мы его верблюдом зовем.

– Плюется?

Александр Степанович усмехнулся, и его тело заколыхалось, как огромный воздушный шар.

– Еще как!

– Понятно. Этот далеко в итоге доплюнет. Ну так ты видел его или нет?

– Видел.

– Что он тебе говорил?

– Ничего. Про вас спрашивал.

– Что ты ему сказал?

– Сказал, что вы болеете.