Эфиопика - Гелиодор. Страница 49
Но они не узнавали отца, еще облаченного в нищенское рубище, всецело занятые борьбой, пробегали мимо него, словно мимо какого-то нищего или просто сумасшедшего. Народ, находившийся на стене, дивился, что старик не щадит себя и бросается в битву, а некоторые смеялись, как над напрасно суетящимся безумцем.
Когда старик понял, что его не узнают в этом бедном одеянии, он совлек с себя накинутое рубище, распустил свои неподвязанные волосы священнослужителя, сбросил с плеч свою ношу, из рук посох и встал перед ними, явившись почтенным жрецом; он слегка наклонился, протянул умоляюще руки и со слезами воскликнул:
– Дети, это я, Каласирид, это я, ваш отец. Прекратите насылаемое судьбой безумие. Вы обрели родителя, почтите его.
Тиамид и Петосирид, уже изнуренные, чуть не лишились чувств; они оба припали к отцу. Приникнув к его коленам, они сначала пристально вглядывались в него, тщательно старались узнать; когда же наконец поняли, что его облик не призрачен, а действителен, оба испытали много противоречивых чувств. Они радовались родителю, паче чаяния спасшемуся, досадовали, стыдились, что их застали за таким делом, и тревожились, не уверенные, чем все это кончится.
Пока жители города удивлялись, ничего сказать не решались и, что им делать, терялись, словно остолбенев в недоумении и онемев при виде одного этого зрелища и походя скорее на картины нарисованные, вдруг произошла еще и другая вставка в драму. Появилась Хариклея, которая следовала по пятам за Каласиридом и издали узнала Теагена (ведь взор влюбленных зорко узнает – порою достаточно одного лишь движения или какой-нибудь черточки, будь то даже издалека или сзади, чтобы уловить сходство); и вот она, словно ужаленная его видом, как безумная кидается к нему. Обняв его шею, она крепко прижалась к нему, повисла на нем и приветствовала его каким-то горестным плачем.
Теаген, как это и естественно, видя грязное и нарочно сделанное безобразным лицо, потертую и порванную одежду, стал отталкивать ее и отстранять, словно какую-то нищую, на самом деле бродяжничающую. Она все не отпускала его. Тогда он даже дал ей пощечину, так как она надоела ему и мешала видеть, что творится с Каласиридом: Хариклея сказала тихо ему:
– Пифиец! И факела ты не помнишь?
Тогда Теаген, раненный ее словами, как стрелой, признал в факеле условный для них знак, посмотрел на нее и, озаренный взором очей Хариклеи, как лучами, проходящими сквозь облака, обнял и заключил ее в объятия.
Так в конце концов весь участок под стеной, на верху которой восседала Арсака, гневаясь и уже не без ревности вглядываясь в Хариклею, преисполнился чудес, какие изображают на сцене.
Прекратилась нечестивая битва между братьями, и состязание, которому, как ожидали, предстояло разрешиться кровью, трагически начавшись, вдруг кончилось, как в комедии.
Отец, который видел, как сыновья обнажили меч друг на друга и вступили в единоборство, который очами родительскими едва не узрел себе на горе предстоящую смерть детей, явился для них виновником мира. Правда, избежать предреченного судьбой ему не удалось, но к сужденному поспеть вовремя привелось. Дети нашли родителя после его десятилетних скитаний. Он был причиной их до пролития крови дошедшей распри о пророческом сане, и они же сами вскоре затем его увенчали и, убрав возвращенными ему знаками жречества, его сопровождали. Все завершала любовная часть представления – Хариклея и Теаген, привлекательные и цветущие молодостью. Они, вопреки всякому ожиданию, нашли друг друга и более всех остальных обращали на себя взоры горожан.
И вот все горожане вышли за ворота, и прилегающая равнина наполнилась людьми всякого возраста: эфебы и только начинавшая мужать часть населения подбегали к Теагену, к Тиамиду же – достигшие зрелого мужественного возраста, чтобы познакомиться с ним. Девическое и о свадьбе уже мечтающее население города окружило Хариклею, а весь старческий и священнический род сопровождал Каласирида.
И составилось внезапное священное шествие: Тиамид отпустил бессейцев, признал себя обязанным им за их усердие и обещал немного погодя, в полнолуние, прислать сто быков, тысячу овец и каждому по десяти драхм. Отец положил руки ему на плечи, и Тиамид облегчал ему путь, поддерживал поступь старческую, от нечаянной радости несколько шаткую. С зажженными факелами вели старца в храм Изиды, рукоплесканиями и громкими радостными криками сопровождали; играло много свирелей и священных флейт, и под эти звуки неутомимое юношество вакхически плясало.
Арсака также не отстала от того, что происходило: со своими телохранителями в особом шествии она вошла в храм Изиды, надменно и важно, и сделала вклад из ожерелий и множества золота, как будто из тех же побуждений, что и весь город, на самом же деле она обращала свой взор на одного лишь Теагена и более всех остальных наслаждалась его лицезрением. Но ее радость была омрачена: Теаген, ведя под руку Хариклею и отстраняя теснящуюся толпу, вонзил в Арсаку острое жало ревности.
Каласирид, очутившись внутри храма, пал на лицо свое, охватил ноги кумира и провел в таком положении несколько часов. Он едва не умер, с трудом поднялся с помощью окружающих, совершил возлияние и помолился богине, снял с головы венец жречества и увенчал им Тиамида. Народу же сказал, что он уже стар, что уже видит приближение последнего дня, а его сын, будучи старшим в роде, имеет законное право на знаки пророчества и годен душой и телом для священнослужения.
Громкий крик народа был ему ответом, ободрениями изъявили все свое согласие. Тогда Каласирид занял одну из частей храма, предназначенную для пророчествующих, и остался там вместе с сыновьями, Теагеном и Хариклеей. Остальные разошлись по своим домам.
Отправилась домой и Арсака, но несколько раз возвращалась обратно в храм, якобы из-за большого почтения к богине. Наконец, хотя и поздно, она ушла, но часто, пока это было возможно, оглядывалась на Теагена.
Вернувшись во дворец, она прямо бросилась в спальню, не снимая нарядов, кинулась на постель и лежала безмолвно. Эта женщина вообще была склонна к запретным наслаждениям, а теперь от непреоборимой красоты Теагена, превосходившей все когда-либо ею виденное, еще больше разгорелась. Так пролежала Арсака всю ночь, часто поворачиваясь с боку на бок, часто из глубины стеная [133]. Она то поднималась, то опять опускалась на постель, сбрасывала с себя одежды и снова падала на ложе. Раз она даже и служанку позвала без причины и опять отослала ее, ничего ей не приказав. Словом, любовь незаметно переходила в безумие.
Наконец старушка, по имени Кибела, одна из постельничих Арсаки, обычно прислуживавшая ей и в любовных делах, вбежала в спальню (ведь ничто из совершавшегося не скрылось от нее, так как светильник горел и вместе с тем как бы разжигал любовь Арсаки) и сказала:
– Что это, госпожа? Какая необычная, новая страсть мучит тебя? Кто это снова появился и смутил мою питомицу? Кто настолько кичлив и безумен, чтобы не уступить такой красоте, чтобы не считать за счастье любовное с тобой общение и пренебречь твоими знаками внимания? Скажи, сладчайшее мое дитятко. Никто не может быть столь адамантовым, чтобы не поддаться моему колдовству. Скажи, и ты не успеешь оглянуться, как все будет готово. В этом деле, думается, ты меня неоднократно испытала.
Кибела заворожила Арсаку такими речами, нашептывала ей в уши всяческую лесть, старалась заставить Арсаку выдать ее страсть. Та, немного успокоившись, сказала:
– Я ранена, матушка, так, как никогда еще не бывало. Видела я от тебя много услуг в подобных надобностях, но не знаю, порадуюсь ли я теперь твоему успеху. Поединок, состоявшийся сегодня перед воротами и внезапно прекратившийся, для остальных людей показался бескровным и закончился миром, для меня же стал началом более действенного сражения. Ранена у меня не какая-нибудь часть тела – не в этом дело, – но сама душа. Не в добрый час показали мне того юношу – чужеземца, что бежал с Тиамидом во время поединка. Ты, конечно, знаешь, матушка, о ком я говорю. Среди всех остальных он как молнией сверкал своей красотой. Даже не имеющие склонности к прекрасному – какая-нибудь деревенщина, – и те заметили бы его, не говоря уже о тебе и о твоей многоопытности.