Вырождение. Современные французы - Нордау Макс. Страница 115

Вот картина болезни. Теперь проследим каждую черту этой картины на произведениях Ницше. Я ограничусь самыми рельефными примерами, которых внимательный читатель может найти на каждой странице сколько угодно.

Что касается ощущений Ницше, то они постоянно в нем вызывают представления о том, что он смеется, пляшет, летает, катится и т. д., словом, что все движения его не доставляют ему никаких усилий. «Не будем хмуриться при слове пытка... В нем есть и кое-что забавное... Мы подготовлены... к торжественной маслянице, к самому духовному масленичному смеху и веселью, к трансцендентальной высоте высшего дурачества и осмеяния мира в духе Аристофана... Быть может, если и все современное не имеет будущности, смех ее еще имеет... Я позволил бы себе даже установить иерархию философов, смотря по рангу из смеха, доходя до тех, кто может смеяться золотым смехом... Боги любят посмеяться: они, кажется, не могут воздержаться от смеха даже при священнодействии... Ах, чем вы стали, мои написанные и нарисованные мысли! Давно ли вы были так пестры, и молоды, и едки... что вы заставляли меня чихать и смеяться... Поистине существуют люди с врожденным целомудрием: их чувства мягче, они охотнее и чаще смеются. Они смеются даже над целомудрием и спрашивают, что такое целомудрие?.. О, если бы Он остался в пустыне! Может быть, Он тогда научился бы жить, любить землю и — кроме того, смеяться... Слишком сильно было напряжение моей тучи: среди молний смеха я засыплю глубину градом» и т. д.

Как нетрудно убедиться, представление о смехе ни в одном из этих случаев логически не связано с выраженной мыслью; оно скорее сопутствует мышлению, как основное состояние, как всегда присутствующее навязчивое представление, вызываемое буйным раздражением мыслительных центров. Дело обстоит точно так же с представлениями о пляске, летании и т. д. «Я мог бы поверить в существование только такого Бога, который умел бы танцевать... Поистине

Заратустра — не порывистый круговой ветер, и если он и танцор, то не танцует тарантеллу... И хотелось бы мне дожить до того времени, когда я буду так танцевать, как я еще никогда не танцевал: пронесусь, танцуя, над всеми небесами... Только танцуя, я в своей речи умею возвыситься до того, что есть наивысшего для человека... Небо надо мною, ты, непорочное, высокое! В этом и заключается твоя непорочность... что ты служишь мне танцевальной залой для божественных случайностей... Человеческая речь — прекрасное шутовство: пользуясь ею, человек все обращает в пляску... Ты позавидуешь моей ноге, жаждущей бешеной пляски... Постоянное движение между вышиной и глубиной и чувство вышины и глубины, словно постоянное восхождение на лестницу и в то же время отдохновение в облаках... Вся моя воля желает только летать, влететь в себя... Сгорая от нетерпения лететь, всегда готовый улететь — таков уж мой нрав... Если моя злоба — смеющаяся злоба... и если я признаю своей альфой и омегой, что все тяжелое станет легким, всякая плоть — танцором, всякий дух — птицей: поистине это моя альфа и омега» и т. д.

В приведенных нами примерах преобладают болезненные представления, касающиеся движения, в следующих же мы встречаемся с раздражением чувственных центров. Ницше подвержен разным галлюцинациям периферических нервов (холод, тепло, дуновение), зрения (блеск, молния, свет), слуха (рокот, шипение) и обоняния. «Ах, лед окружает меня, он жжет мне руку... Меня томил жар солнца моей любви, Заратустра жарился в собственном соку... Я кинулся в самую холодную воду, погружая в нее и голову, и сердце... И вот я сижу... и жажду круглого девичьего рта, но еще более девичьих, как лед холодных, как снег белых, острых, кусающих зубов... Я — свет... Но в этом и заключается мое одиночество, что я опоясан светом. Я живу в моем собственном свете и сам поглощаю пламя, которое из меня вырывается... Их мудрость часто издает запах, как будто она — порождение болота... Ах, зачем я так долго жил в их шуме и зловонном дыхании... О, блаженный покой, меня теперь окружающий, о, чистые запахи... Блаженными ноздрями я вдыхаю опять свободу гор. Наконец-то мой нос освобожден от запаха всякого человеческого существа. Смрадный воздух, смрадный воздух!.. Я должен вдыхать запах внутренностей неудавшейся души... Пред этой сволочью, смердящей к небу... Эти высшие люди, все вместе взятые,— может быть, от них пахнет нехорошо?» и т. д.

Как видно из этих примеров, мышление Ницше получает особенную окраску от его галлюцинаций и от раздражения центров, вырабатывающих двигательные представления, которые, вследствие повреждения механизма соединений, не могут превратиться в двигательные импульсы и влиять на мускулы.

Что же касается формы, то мышление Ницше проявляет две характерные особенности, свойственные буйному помешательству: безусловное преобладание не стесняемой и не обуздываемой ни вниманием, ни логикой, ни суждением ассоциации идей и головокружительную быстроту процесса мышления.

Как только в его уме возникло какое-нибудь представление, оно немедленно вызывает и все родственные представления, и Ницше лихорадочно выбрасывает на бумагу пять, шесть, иногда восемь синонимов, не замечая, как вследствие этого его слог становится тяжел и напыщен. «Сила духа измеряется тем... насколько истина должна ему подноситься разжиженной, подслащенной, подернутой завесой, смягченной, подделанной... Мы думаем, что жестокость, насилие, рабство, опасность на улице, а в сердце скрытность, стоицизм, способность искушать и всякого рода дьявольщина, что все злое, странное, тираническое, хищническое и змеиное в человеке столь же способствует улучшению его породы, как и противоположность всего этого... В человеке материал, обломки, обилие, глина, грязь, бессмыслица, хаос, но мы находим в человеке и творца, создателя, твердость молота, божественную наблюдательность и седьмой день... Плюнь на город, где совместно гноится все испорченное, разлагающееся, сладострастное, мрачное, перезрелое, гноевидное, революционное... Мы предчувствуем, что человечество идет все под гору, все более зарывается в тонком, благодушном, рассудительном, уютном, посредственном, безразличном, китайском, христианском... Все эти бледные атеисты, антихристы, имморалисты, нигилисты, скептики, эффектики, гектики (чахоточные) духа» и т. д.

Уже из этих примеров внимательный читатель мог убедиться, что бурное словоизвержение часто вызывается простым созвучием. Нередко беспорядочный набор слов получает характер дешевого остроумничанья, глупейших каламбуров, чисто машинального сочетания слов по их созвучию без всякого смысла. Иногда Ницше, подчиняясь давлению своей лихорадочной мысли, ошибается в значении вспыхивающих в его уме образных слов; его сознание ловит на лету слово, имеющее другое значение, и изобретает странные новые слова, однозвучные с общеизвестными выражениями, но имеющие совершенно иной смысл, или же Ницше заносит на бумагу непонятые им самим, ничего не выражающие звуки. Часто он соединяет мысли не по созвучию слов, а по сходству или привычному соседству понятий. Тогда у него начинается «аналогичное» мышление и быстрое мелькание мыслей. Так, например, Ницше говорит: «Люди составили себе совершенно ложный взгляд на хищного зверя и хищного человека, например на Чезаре Борджиа; они не понимают природы, если ищут в основе самых здоровых из всех тропических чудовищ и растений болезненность. Очевидно, моралисты ненавидят девственный лес и тропики и полагают, что тропического человека во что бы то ни стало надо дискредитировать. Но ради чего? Ради умеренного пояса? Ради умеренных людей? Ради посредственных?» В этом случае Ницше, говоря о Чезаре Борджиа, наталкивается на сравнение с хищным зверем; последний напоминает ему тропики и жаркий пояс; от жаркого пояса он переходит к умеренному, а затем начинает толковать об «умеренном и посредственном» человеке.

В таких случаях можно до известной степени еще проследить ход мыслей Ницше, потому что все звенья ассоциации идей налицо. Но часто одно или другое представление не выражено, и тогда читатель наталкивается на непонятные скачки мысли, приводящие его в тупик: «Тело начало сомневаться в земле и стало слышать, что ему говорил живот бытия... Честнее и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное... Мы поставили наш стул посередине — я узнаю это по их улыбке — столь же далеко от умирающих борцов, как и от веселых свиней. Но это и есть непосредственность... Они переняли у моря его тщеславие: ведь море — павлин из павлинов... Многое признается теперь высшей злобой, что имеет всего двенадцать футов в ширину и три месяца в длину! Но со, временем явятся на свет и более значительные драконы... и если теперь у тебя нет никаких лестниц, то ты должен научиться лазить на собственную голову: иначе как ты взберешься наверх... Взлети достоинство, достоинство добродетели, европейское достоинство! Дуйте, дуйте слова, мехи добродетели! Еще раз рычите, рычите нравственно, рычите, как нравственный лев, перед дщерями пустыни! Ибо вой добродетели, миловидные девушки, больше значит, чем европейское алканье. И вот я стою европейцем, я иначе не могу, да поможет мне Бог, аминь! Пустыня разрастается, горе тому, кто имеет в себе пустыни!»