Нездешний - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 2

— С чем бы это интересно, Галочка, я бы в атаку ходил, например? Журналистам вообще оружие не полагается.

— Скромничает, скромничает, — бормотнул Олег, одновременно резко сигналя, не давая черной «волге» вклиниться между ними и Генкой, — скромность, Паша, самый первый шаг в безвестность. Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь.

Это поучение Паша слышал от него не раз.

— Мы, Галочка, при начальстве состоим. Начальство врет, и мы вам врем. Это две разные войны: для солдат и для тех, кто про войну рассказывает.

— Не прибедняйся. Мы еще устроим вечер воспоминаний, напряжем его. Правда, Мила, напряжем? — Олег в зеркало заднего вида подмигнул.

— Элементарно, — приопустив стекло, Мила выбросила окурок сигареты, ветром смахнуло его.

На виражах валило их друг к другу, он чувствовал ее бедро, сильную ее ногу. И взгляд Галкин недоуменный, поощряющий ловил. Что-то надо было хотя бы сказать, но ему как наступили на язык. Она сама взяла вожжи в руки:

— Представляю, какой вы там испытали неуют.

Голос из души в душу. Дура ты, прости господи: неуют. Казалось, он уже весь пропах ее духами.

— Да нет, ничего. Вши только одолели.

Она сделала испуганные глаза. Но тут же и расхохоталась веселой шутке. Он не на нее, он на себя злился. А чего ехал? Он знал, чего и почему. Они все — на ты, все вроде бы — одна компашка. Но это — внешне, каждый знает свое место. Олег — один из… А таких, как он, набрать можно, свистни только. Но позвали как равного. Нечто загородное, пятизвездочное, туда раньше одних иностранцев возили.

Польстило, себе-то уж врать не будет.

Мелькали, мелькали по сторонам шоссе избы старые, и сто, и двести лет назад стояли такие же. Только те были под соломой, эти — под шифером. А среди них и в глубине — дворцы новые, краснокирпичные. Башенки. Медные крыши… Вдруг бор сосновый распахнулся. Сосны вперемежку с елями, снег нетронутый, ни птичьего, ни заячьего следа, шоссе летело навстречу, как стрела, над ним и неба не видно, сомкнулись вершины. Представить себе не мог, что есть, уцелели такие леса заповедные под Москвой.

Через два шлагбаума — Олег опускал стекло, называл свою фамилию, охранник шел в стеклянную будку сверяться, и шлагбаум подымался — въехали в мир иной. Домики бревенчатые, как игрушечные, все новенькие, дочиста разметенные дорожки, и еще ездит на ярких автокарах обслуга с лопатами, с метлами. Мужчины борцовского вида в штатском прогуливаются с рациями под незажженными фонарями.

Они оставили машины на площадке у главного входа среди им подобных иномарок, с сумками в руках, с чемоданами на колесиках шли по выброшенному со ступенек на снег зеленому, как трава весенняя, синтетическому ковру, стеклянные двери сами разъехались перед ними. Входили, утомленные славой, а от столиков бара, от стойки администратора как ветром поворачивало головы. И всего-то вошли, а на лицах людей — праздник. И рассказывать будут: видел, как вас…

В просторном холле — мрамор, дикий камень, темное дерево — играл квартет: три скрипки и виолончель. Спинами к незажженному камину пожилые музыканты в черном беззвучно водили смычками по струнам, взрывы хохота в баре заглушали тонкие голоса скрипок.

Перед лифтом Олег взглянул на часы:

— Так… До обеда — полчаса. Как раз дамы пописают…

— Олег!

— Галочка, это не я, это все Генка. Дамы, говорю, приведут себя в порядок, за тобой, Пал Палыч, зайдем.

Паша шел по ковровой дорожке среди деревянных панелей, вертел в руке пластиковый магнитный ключ от двери: черт его знает каким концом всовывать в замок. Но у его номера стояла каталка с горами белья, дверь открыта. Горничная вытирала пыль, сразу начала извиняться:

— Не успела прибраться. Отсюда только что выехали. Вы располагайтесь, я только постель перестелю.

Паша поставил сумку, повесил куртку:

— Я скоро уйду.

Дверь в ванную, в белое сияние, была распахнута. Сиял кафель, никель, мраморный стол с углубленным в нем умывальником и множеством расставленных флакончиков.

Ждали белые халаты в целлофановых чехлах на стене, белые тапочки под ними. И все это повторялось в огромном зеркале. А сама ванна, как чаша фарфоровой белизны.

Только на дне шершавые полосы, наверное, чтоб не поскользнуться спьяну. Он вымыл руки, полотенца такой белизны, что страшно прикасаться. Глянул на себя в круглое увеличивающее зеркало для бритья. Ну — рожа! Скулы обтянуло, шершавые какие-то стали.

Он закурил, прошел в номер, сел на диван к маленькому столику. Сбросив на пол простыни, горничная стелила свежее тончайшее белье на две широченные кровати, натягивала без складочек, нагибалась, чтоб подоткнуть, а он смотрел на нее. Она чувствовала это.

— Вчера здесь банк справлял годовщину, — засмеялась. — Гуляли всю ночь. Вот так махнут рукавом, фужеры — на пол. Утром подхватились, а этого забыли разбудить.

Матрасы у нас хорошие, спится.

И рукой чуть придавила матрас, руку подкинуло. В ситцевом платье-халатике голубыми и белыми полосами, вся отглаженная, у шеи белый воротничок. В голых по локоть полных ее руках подушки летали, как живые, она вдевала их в наволочки. И опять дотягивалась, нагибалась, застилая кровати атласным одеялом. И — мысль шальная сквозь дым сигареты: интересно, сколько они здесь берут? Сто, полтораста долларов?

— А я вас видела, — сказала она, — по телевизору.

— Это — не меня. Меня всегда с кем-то путают. Похож. У каждого человека есть двойник. Вот и у меня вроде того.

Она заметила, что ему некуда стряхнуть пепел, принесла керамическую пепельницу:

— Вот пепельницы обязательно прихватывают с собой. На память. И ручки шариковые.

Она была не так молода, как показалось издали: лет под тридцать, а может — все тридцать пять.

— Да уж нет, не спутала, я вас сколько раз видела. Говорите в микрофон, а там, позади, страсть какая…

И голос жалостливый. Паша встал, вдавил сигарету в пепельницу. Он терпеть не мог, когда его жалеют.

Внизу, в ресторане — зимнее солнце сквозь стеклянные стены. Вровень с полом белый снег снаружи, молодые голубые ели на снегу, тени и солнце, а здесь — белые крахмальные скатерти, в белых кокошниках царевны-официантки. Одна стояла при входе за конторкой. Он назвал номер своей комнаты, она отметила карандашиком.

— А за тобой Мила пошла.

Вдоль шведского стола с закусками шла Галка с тарелкой в руке. Он тоже взял тарелку из стопки. Какая рыба всех сортов! И осетрина, и семга, и еще какая-то, похожая на змею. А ветчины, колбасы, салаты, фрукты… А хлеб какой! И булочки в плетеных корзинках, и черный, и серый, и тминный. И еще на доске, чтоб самому взять салфеткой и отрезать ножом-пилкой. Свежий, пахнущий, хрустящий. Нагулявшие аппетит молодые пары не спеша, чередой обходили стол, выбирали придирчиво. От всех веяло здоровьем, даже от седенького старичка и разрумянившейся на морозе старушки в спортивных брюках. А уже Олег издали махал рукой, звал. И как только Паша подошел, сел, Олег щелкнул пальцами над собой, подал знак, и через зал пошла официантка с рюмкой водки на крошечном подносе. И уж чего вовсе не мог ожидать Паша — остановилась перед ним:

— Это — для вас. От фирмы.

Паша встал неловко, у всех на виду. И Олег, и Галка, и Генка с Зиной, и подошедшая усаживающаяся Мила хлопали в ладоши, снизу вверх, как на свое создание глядели на него. Он выпил, руку к сердцу приложил. Он понял: им, вернувшимся оттуда, угощают сейчас. За другими столами ресторана тоже хлопали одобрительно, и Олег, всеми узнанный в лицо, победительно оглядывался, сверкал глазами-сливами, собирал аплодисменты.

Вечером в охотничьем домике жарко пылал огромный камин. Из тьмы и мелькания света — красного, синего, зеленого, желтого, — из грохота музыки, топота ног вываливались к столам потные, задыхающиеся.

— Слушай, что тебя напрягает? — Олег распустил галстук, покрутил мокрой шеей. Он был уже без пиджака, в белой прилипшей рубашке, дышал тяжело.

— Галка твоя здорово пляшет, — сказал Паша.