О назначении человека - Бердяев Николай Александрович. Страница 45
3. Совесть и свобода. Критика чистой совести. Совесть есть та глубина человеческой природы, на которой она соприкасается с Богом и где она получает весть от Бога и слышит голос Божий. Следовало бы написать критику чистой совести. Совесть может быть задавлена и закрыта, искажена и извращена, но она связана с самим творением человека, с образом и подобием Божьим в нем. Она в скрытом виде существует даже в том цитированном уже готтентоте, который на вопрос, что такое добро, ответил: «Это, когда я украду чужую жену», а на вопрос, что такое зло, ответил: «Это, когда украдут мою жену». Совесть есть воспоминание о Боге и о Божьей жизни в нашей грешной жизни. Когда в самом грешном и преступном человеке пробуждается совесть, это значит, что он вспоминает о Боге и о том, как жить по-Божески, хотя бы он и не выражал это такими словами. Совесть есть орган восприятия религиозного откровения, правды, добра, целостной истины. Она совсем не есть отдельная сторона человеческой природы и специальная функция, она есть целость духовной природы человека, ее сердцевина или сердце в онтологическом, а не психологическом смысле слова. Совесть и есть источник оригинальных, первородных суждений о жизни и мире. Более того, совесть судит и Бога или о Боге, потому что она есть орган восприятия Бога. И совесть может судить о Боге только потому, что она есть орган восприятия Бога. Бог действует на совесть в человеке, пробуждает совесть, т. е. воспоминание о высшем, горнем мире. Совесть есть воспоминание о том, что такое человек, к какому миру он принадлежит по своей идее, Кем он сотворен, как он сотворен и для чего сотворен. Совесть есть духовное, сверхприродное начало в человеке, и она совсем не социального происхождения. Социального происхождения скорее засорение и искажение совести. Совесть и есть та глубина человеческой природы, на которой она не окончательно отпала от Бога, сохранила связь с Божественным миром. Раскаяние, муки совести возможны только потому, что в человеке есть неповрежденная окончательно совесть. В совести соприкасаются свобода и благодать. И то, что теология называет действием благодати на человеческую душу, есть пробуждение ее глубины, воспоминание о Божественном источнике жизни. Раскаяние и есть переживание мучения и ужаса от несоответствия моей жизни и моих действий с воспоминаниями о жизни истинной, для которой я сотворен и от которой отпал человек в этот мир греха и скорби. Раскаяние предполагает дуализм двух миров, предполагает, что человек есть точка встречи пересечения двух порядков бытия. Раскаяние было бы невозможно, если бы человек был внедрен лишь в один этот мир и не имел воспоминания об ином мире. Раскаяние обличает несоответствие между идеей человека, принадлежащего к умному миру, и его эмпирическим существованием в земном мире.
Из самого существования совести вытекает, что совесть свободна. Отрицание свободы совести, которое свойственно официальной католической теологии, духовно непонятно и определяется социально-организационными мотивами, волей к властвованию. Феноменологически свободе принадлежит примат над авторитетом. Власть авторитета как явления духа, а не явления физической силы предполагает свободу в его признании, свободное наделение его качествами духовной авторитетности. Наивно-реалистическая теория авторитета не выдерживает критики. Авторитет вовсе не переходит от объекта к субъекту как предмет материального мира. Моя совесть должна принять духовный авторитет, и когда моя совесть его не принимает, то он теряет для меня качество авторитета. Совесть же, совершающая оценку и произносящая суждения, должна быть свободна от всего вне ее находящегося, внешнего для нее, т. е. она подвергается лишь действию Божьей благодати, послушна лишь воспоминанию о горнем божественном мире. Вопрос о соборности и о церкви есть вопрос другого порядка и вторичный. В том, что можно назвать явлением чистой совести, душа стоит перед Богом и свободна от влияний мира. Чистая совесть и есть не что иное, как свобода от мира. Ибо истинная свобода человеческого духа есть свобода от мира прежде, чем свобода в мире. Совесть, порабощенная миром и прельщенная миром, не есть уже орган восприятия правды, и она не судит, а судится совестью более глубокой и чистой. То, что можно было бы назвать соборной церковной совестью, в которой восприятие правды и суждение о неправде совершается какой-либо коллективной, а не индивидуальной совестью, совсем не означает, что человеческая совесть, прежде чем предстоять в чистоте перед Богом, сочетается с совестью других людей и мира, но означает духовно-имманентное несение в своей совести общей судьбы со своими братьями по духу. Соборность есть имманентное качество личной совести, стоящей перед Богом. Душа предстоит перед Богом в свободном соединении с другими душами и с душой мира. Но ее отношение к другим душам и к душе мира определяется ее свободной совестью. Свобода совести совсем не означает непременно изоляции души и индивидуализма. Протестантизм слишком индивидуалистически понял свободу совести. Во всяком случае, соборность совсем не означает никакого внешнего авторитета для личной совести. В религиозной духовной жизни я ничего не могу принять помимо совести и против совести. Это было бы не духовным явлением, ибо дух есть свобода. Свободная совесть есть величайшее нравственное благо и самое условие возможности нравственной жизни. Внутренне свободу совести невозможно уничтожить никакими силами мира, она остается, когда человека посадили в тюрьму и ведут на казнь. Но внешне можно насиловать свободу совести, отрицать право свободы совести как субъективное право личности, социально не признавать ее, и потому возможна и неизбежна борьба за свободу совести. Внутренне свобода совести нарушается, искажается, затемняется грехом, и борьба за чистоту свободной совести есть борьба с грехом. Внешне же свобода совести нарушается и насилуется социальной обыденностью, всегда властолюбивой и деспотической. И это социальное насилие над свободой совести совершается не только государством, властью, внешней церковью, пользующейся органами государственной власти, но и «общественным мнением», «общественным мнением» семьи, национальности, класса, сословия, партии и пр. И это, быть может, самый трудный этический вопрос: как бороться за чистоту и свободу своей совести, свободное стояние перед Богом в своих восприятиях и суждениях, в оценках и действиях с давящим общественным мнением установленных группировок, к которым человек принадлежит? В «свободном», демократическом «общественном мнении» постоянно насилуется совесть личности. Это есть борьба за оригинальность, первородность нравственных актов. Сама церковь тут может быть понята двояко – с одной стороны, она есть духовная соборность, с которой я соединяюсь в свободе и с которой предстою перед Богом, с другой стороны, она есть социально организованная историческая группировка, способная внешне насиловать мою совесть и лишать мои нравственные акты характера чистоты, свободы и первородности, т. е. быть «общественным мнением». Вот как можно формулировать принцип творческой этики о соотношении свободной совести и социальности: совесть твоя никогда не должна определяться социальностью, социальными группировками, мнением общества, она должна определяться из глубины духа, т. е. быть свободной, быть стоянием перед Богом, но ты должен быть социальным существом, т. е. из духовной свободы определить свое отношение к обществу и к вопросам социальным. Нужно идти от духовности, как первичного, к социальности, а не от социальности, как вторичного, к духовности. Совесть искажается социальной средой, а не определяется ею. И, быть может, наиболее искажается совесть экономической зависимостью.
Фанатизм есть одно из самых болезненных искажений и извращений совести. В фанатике почти совершенно исчезает свобода совести, способность к чистым и первородным нравственным оценкам, хотя фанатик бывает человеком чистым, идейным, верующим, бескорыстным, часто совершенно аскетическим. Фанатизм есть любопытное явление перерождения человеческой психики и злого перерождения под влиянием мотивов, которые сами по себе не могут быть названы злыми и связаны с бескорыстным увлечением идеей или каким-нибудь верованием. Фанатик всегда «идеалист» в том смысле, что «идея» для него выше человека, живого существа, и он готов насиловать, истязать, пытать и убивать людей во имя «идеи», все равно, будет ли это «идеей» Бога и теократии или справедливости и коммунистического строя. Фанатизм есть некоторое умопомешательство, порожденное неспособностью вместить полноту истины. Такому помешательству было подвержено христианское человечество. Подсознательные насильнические, жестокие, тиранические инстинкты, в грубой своей форме вытесненные из христианского сознания, восторжествовали, прикрываясь христианскими добродетелями любви и веры. Инквизиция утверждалась во имя веры в Бога, во имя любви к людям и заботы о их спасении. Полнота христианского откровения о богочеловечестве, о любви и свободе с трудом вмещалась христианским человечеством. Фанатик не понимает тайны свободы, христианской свободы, тут для него непереходимая граница. Он, столь гордящийся своей верой в Бога, наименее походит на Бога, наименее приближается к совершенству Отца Небесного, ибо Бог терпит зло и злых. Он полагает свободу в первооснову своего замысла о мире и человеке, и без свободы для Бога неинтересно никакое добро, никакая добродетель, никакая вера и благочестие. На бесконечную терпимость Бога ко злу и ко злым не было обращено достаточного внимания, между тем как это имеет онтологическое значение. И если мы хотим стремиться к совершенству, подобному совершенству Отца Небесного, то мы должны быть терпимы и оберегать себя от фанатизма. Терпимость не есть равнодушие и безразличие к добру и злу, терпимость есть добродетель свободолюбия и человеколюбия, бережное отношение к человеческим душам, к их жизненному пути, всегда сложному и мучительному. Фанатик есть человек, неспособный вместить больше одной мысли, видящий все по прямой линии и не поворачивающий головы, чтобы увидеть всю сложность и многообразие Божьего мира. Фанатик не видит человека и не интересуется человеком, он видит лишь идею и интересуется лишь идеей. Он беспредельно предан своей идее о Боге, но он уже почти потерял способность созерцать живого Бога.