Разум цветов - Метерлинк Морис. Страница 26

Не будем опасаться и того, что эта абсолютная искренность, эта прозрачная двойная жизнь двух любящих друг друга существ может уничтожить тот фон из тени и тайны, который находится на дне каждой долгой привязанности, или что она может осушить великое неведомое озеро, которое на вершине каждой любви питает желание познавать друг друга, — желание, которое само по себе не что иное, как наиболее страстное выражение желания сильнее любить друг друга. Нет, этот фон является лишь чем-то вроде подвижной временной декорации, которой достаточно, чтобы внушить обыкновенной любви иллюзию бесконечного пространства. Удалите ее, и за ней наконец покажется истинный горизонт с настоящим небом и морем. Что же касается великого неведомого озера, то мы вскоре убеждаемся, что доныне извлекли из него лишь несколько мутных капель. Он открывает над любовью свои живительные родники лишь в минуту искренности, ибо правда двух существ несравненно более плодотворна, глубока и неисчерпаема, чем их внешние позы, умолчания и ложь.

Наконец, не станем опасаться и того, что мы можем исчерпать нашу искренность, и не вообразим себе, что мы в состоянии дойти в ней до последних пределов. Даже когда мы хотим, чтобы она была абсолютной, и считаем ее такой, она на самом деле остается лишь относительной, ибо она может обнаружиться лишь в пределах нашего сознания, а эти пределы меняют ежедневно свое место. Таким образом, поступок или мысль, представленные в том свете, в каком мы их видим в момент признания, могут на самом деле иметь другое значение, чем то, которое мы ему приписываем сегодня. Равным образом поступок, мысль или чувство, в которых мы не сознаемся, потому что еще не сознаем их, могут сделаться завтра предметом признания более настоятельного и важного, чем все, сделанные нами до сих пор.

ЖЕНСКИЙ ПОРТРЕТ

…Он говорил, что душа этой прекрасной особы была алмазом, вделанным в соответствующую оправу.

Лабрюйер.

…Она прекрасна, сказал он, той красотой, которую годы меняют всего медленнее. Они видоизменяют ее, не уменьшая, лишь для того, чтобы заменить прелести слишком хрупкие другими, которые кажутся более важными и менее трогательными лишь потому, что чувствуешь их более устойчивыми. Тело ее обещает сохранить долго, до первой дрожи старости, чистые и гибкие линии, облагораживающие желание, и мы уверены, не зная почему, что оно сдержит обещание. Плоть разумная, как взор, постоянно молодеет от оживляющего ее духа и не смеет принять складку, сместить цветок или нарушить круглую линию, которой восхищается любовь.

Ей недостаточно было сделаться единственной и мужественной подругой, равным товарищем, самым близким и самым глубоким спутником жизни, которую она соединила со своею. Звезда, которая сделала ее совершенной и за которой она научилась следовать, захотела еще, чтобы она осталась любовницей, с которой не испытываешь усталости. Дружба без любви, как и любовь без дружбы, составляет два полусчастья, внушающие людям печаль. Они наслаждаются одной половиной, жалея о другой, и, находя лишь искалеченную радость на обеих самых прекрасных вершинах жизни, они питают убеждение, что человеческая душа не в силах будто бы быть вполне счастливой.

На вершине ее жизни бодрствует разум, самый чистый, какой лишь может озарить человеческое существо. Но она показывает лишь прелесть, а не силу этого света. Ничто не казалось мне более холодным, чем разум, прежде чем я увидел его, играющим вокруг чела молодой женщины, подобно лампаде святилища в руках смеющегося, невинного ребенка. Лампада ничего не оставляет в тени, но строгость ее лучей не переступает за внутренний круг, между тем как их улыбка украшает все, к чему они прикасаются вне круга.

Ее совесть также столь безыскусна и здорова, что не слышишь ее дыхания и она сама как бы не знает о ее существовании. Она непреклонна по отношению к деятельности, которую избрала, но она делает это с такою легкостью что кажется, будто она остановилась для отдыха или уклонилась над цветком, в то время когда на самом деле всеми силами противится несправедливой мысли или чувству. Лишь одно движение, одно наивное веселое слово, одна смеющаяся слеза скрывает тайну глубокой борьбы. Все, что она приобретает, дышит прелестью инстинкта, а то, что в ней инстинктивно, сумело сделаться невинным. Инстинкт ее по выражению Бальзака, "закалился в мысли", а мысль покрыла чувствительность светлым налетом росы. Из всех женских страстей ни одна в ней не погибла, ни одна не стала пленницей, ибо все, от самых смиренных и пустых, до самых великих и опасных, сохранились, чтобы образовать аромат, которым любит дышать любовь. Но, не будучи пленницами, они живут в каком-то очарованном саду, откуда не желают бежать, где они потеряли желание приносить вред и где самые малые и бесполезные, не умея оставаться бездеятельными, резвятся, вызывая улыбку у самых больших.

Таким образом она обладает всеми женскими страстями и слабостями, превращенными в украшения. И, по милости богов, она не представляет мертворожденного совершенства, наделенного всеми добродетелями, которых не оживляет ни один недостаток. В каком воображаемом мире можно найти добродетель, которая не была бы привита к недостатку? Добродетель — это не что иное, как порок, который поднимается вместо того, чтобы падать, а достоинство — не что иное, как недостаток, сумевший сделаться полезным.

Как бы могла она иметь необходимую для жизни энергию, если бы была лишена самолюбия и гордости? Как бы она могла устранять незаслуженные препятствия, если б не обладала запасом эгоизма соразмерно с законными требованиями своей жизни? Как бы она могла быть пламенной и нежной, если бы не была чувственна? Как бы она могла быть доброй, если бы не умела быть слабой? Доверчивой, если бы не умела быть легковерной? Как бы могла она быть прекрасной, если бы она не знала зеркал и не хотела нравиться? Как бы могла она сохранить женскую прелесть, если бы не была наделена невинной женской суетностью?

Как бы она могла быть щедрой, если бы не была несколько непредусмотрительною? Как бы могла она быть справедливой, если бы не умела быть твердой? Как бы могла она быть храброй, если бы иногда не забывала быть благоразумной? Как бы могла она быть преданной и способной к самопожертвованию, если бы она никогда не уклонялась от контроля холодного разума?

То, что мы называем добродетелями и пороками, все это одни и те же силы, проходящие через все наше существование. Они меняют свое название, смотря по месту, куда направляются; налево они впадают в трущобы уродства, эгоизма и глупости; направо они поднимаются на вершину благородства, великодушия и разума. Они становятся добрыми или злыми, смотря по своим делам, а не по кличке, которую носят.

Когда нам рисуют добродетели мужчины, то обыкновенно их представляют готовыми для действия, но добродетели, которыми мы восхищаемся в женщине, предполагают всегда фигуру неподвижную, как прекрасная статуя среди мраморной галереи. Это неустойчивый образ, сотканный из находящихся в состоянии покоя пороков, из инертных достоинств, из сонных эпитетов, из пассивных движений, из отрицательных сил. Она целомудренна, потому что лишена чувственности; она добра, потому что никому не делает зла; она справедлива, потому что не совершает никаких поступков; она терпелива и покорна, потому что лишена энергии; она снисходительна, потому что никто ее не оскорбляет; она прощает, потому что не в силах бороться; она милосердна, потому что позволяет себя обирать и потому что ее благотворительность ничего от нее не отнимает; она верна, она честна, она преданна, она покорна, потому что все эти добродетели могут жить в пустоте и цвести над смертью. Но что произойдет, если этот образ вдруг оживится и выйдет из своего одиночества и вступит в жизнь, где все, что не участвует в окружающем движении, становится жалким или опасным обломком? Разве можно называть добродетелью верность любви, плохо избранной или духовно погасшей, или покорность неразумному и несправедливому господину? Разве достаточно не вредить для того, чтобы быть доброй, не лгать для того, чтобы быть правдивой? Есть одна мораль — людей, стоящих на берегу великой реки, и другая мораль — людей, плывущих против течения. Есть мораль сна и мораль поступков, мораль тени и мораль света, и добродетели первой морали, добродетели, так сказать, вогнутые должны подняться, расшириться и сделаться добродетелями выпуклыми для того, чтобы перейти во вторую мораль. Материя и линия остаются, может быть, теми же самыми, но отношения становятся диаметрально противоположными. Терпеливость, благодушие, послушность, доверчивость, самоотречение, покорность судьбе, преданность, готовность к жертве и все другие плоды пассивной доброты, если внести их без изменения в суровую внешнюю жизнь, становятся не чем иным, как слабостью, раболепием, беззаботностью, бессознательностью, беспечностью, непредусмотрительностью, глупостью или трусостью, и для того, чтобы поддержать на должном уровне источник доброты, откуда они происходят, должны уметь перевоплощаться в энергию, в твердость, в упрямство, в осторожность, в устойчивость, в негодование или в возмущение. Честность, которой нечего бояться, пока она стоит неподвижно на месте, должна смотреть за тем, чтобы не даваться в обман и не выдавать оружия неприятелю. Целомудрие, которое долго ожидало с закрытыми глазами и сложенными руками, вправе превратиться в страсть, которая сумеет решить и утвердить свою судьбу. То же самое относится к добродетелям, имеющим названия, и к тем, которые их еще не имеют. К тому же еще вопрос, какая жизнь предпочтительнее, деятельная или пассивная? Та ли, которая соприкасается с людьми и событиями, или та, которая их избегает? Существует ли нравственный закон, предписывающий нам ту или другую жизнь, или же каждый из нас вправе делать выбор, согласно своим вкусам, своему характеру, своим способностям? Хорошо ли или дурно, чтоб деятельные или пассивные добродетели находились на первом плане? Возможно, я думаю, утверждать, что первые добродетели всегда предполагают последние, но обратное было бы неверно. Таким образом, женщина, о которой я говорю, тем более способна к преданности и жертве, что она в силах больше, чем какая-либо другая, отклонять от себя тяжелую необходимость жертвы. Она не станет культивировать в пустоте печаль и страдание как средства искупления и очищения, но она сумеет их принять и даже с наивной страстностью искать, чтобы избавить любимого человека от незначительного горя или от большого страдания, с которыми она себя считает в силах бороться наедине, чтобы победить их в молчании и тайне своего сердца. Сколько раз видел я, как она останавливала слезы, готовые брызнуть из ее глаз от несправедливых упреков, между тем как ее губы, на которых дрожала болезненная улыбка, с почти невидимым мужеством удерживали слово, которое ее оправдало бы, но обвинило бы того, кто ее плохо знает. Как говорит Жан Поль о своей героине, "она одна из тех, которые, когда к ней несправедливы, всегда думают, что вина на их стороне". Ибо, подобно всем людям справедливым и добрым, она, естественно, должна была испытать на себе мелкую тиранию и ничтожную злобу тех, которые нерешительно колеблются между добром и злом и злоупотребляют слишком часто встреченной снисходительностью и прощением. И вот это больше, чем все бессильные и заплаканные проявления согласия, свидетельствует о пламенном и могущественном запасе любви.