Вот кончится война... - Генатулин Анатолий Юмабаевич. Страница 3
Вскочил, кинулся на двор. На высоком крыльце дома стоял незнакомый или, вернее, малознакомый штабной майор в кубанке и спокойно смотрел вдаль, у крыльца коновод держал оседланного коня. Я спросил у коновода, где остальные. Он махнул рукой. Я глянул туда, куда указал коновод: далеко за низиной (хутор стоял на юру) на заснеженный увал тянулись всадники. А от небольшого леска справа по низине, взвихривая снег, влача два или три орудия, мчались кони. И тут я глянул влево, за сарай: недалеко горела деревня. Дома из красного кирпича, оранжевые черепичные крутоскатные крыши, оранжевые языки пламени, серо-черные клубы дыма – все это на миг показалось мне очень красивым. Оттуда, от деревни, медленно ползли на нас танки, три или четыре танка и одна самоходка. Я хорошо разглядел их: приземистые, угластые, пятнисто-бурые на белизне снега. Немцы наступали – это я сразу понял, только непонятно было, почему наши штабники взяли вправо вдоль фронта, а не в тыл подались. Вдруг меня обуяла паника, не оттого, что наступали немцы – если на крыльце дома стоял майор и преспокойно, будто любуясь, смотрел на танки, если навстречу к ним мчались орудия, ничего страшного, наверное, не было, хотя и за всю войну впервые шли на меня танки; я скорее запаниковал оттого, что отстал от своих, от мысли, что я их не догоню, что Харибову потребуется конь, а меня нет. Я метнулся в сарай, отвязал и вывел коней на двор.
Майор стоял на прежнем месте и так же спокойно смотрел на приближающиеся танки. Артиллеристы с хода развернули орудия, ездовые отпрягли лошадей и галопом погнали к лесу, а расчет открыл огонь по танкам. Все это было сделано так быстро и лихо, что я, несмотря на паническую смятенность души, увидел, почувствовал захватывающую красоту боя, красоту солдатской сноровки и бесстрашия. Кони мои не стояли, рвались туда, куда ушел эскадрон. Кони не любят отставать от своих. Я кое-как зацепил ногой стремя, потянулся и… вместе с седлом сполз под брюхо коня. В спешке забыл подтянуть подпруги. Тут еще Ганс рвался. «Стой, зараза немецкая!» Майор, увидевший все это с крыльца, произнес, убийственно взглянув на меня, ругательное слово, означающее на грубом языке задницу. Наконец я сел в седло и дал волю коням. Кони всегда идут туда, куда ушел эскадрон, куда ушли остальные кони, с которыми они сжились, породнились, и находят своих то ли по запаху, то ли еще по каким-то непонятным людям приметам. След эскадрона на снегу еще был свеж. Кони взяли прямо по следу. Но с того времени, когда скрылись за увалом коноводы, обстановка изменилась так, что след коней теперь лежал между артиллеристами и немецкими танками, хотя с того момента, когда я вышел из сарая и увидел мчащихся встречь танкам артиллеристов, прошло, ну, от силы десять минут. Я еще не успел сообразить, что надо дать кругаля, обходя орудия с тыла, как уже мчался очертя голову между ними и танками. А когда одумался, было уже поздно да кони рвались. А, была не была! Я видел искоса, как один танк задымил, закрутился и встал. Остальные, стреляя из пушек и пулеметов, медленно ползли на орудия. Впереди и позади артиллеристов там и тут вырастали кусты взрывов и рассеивались, оставляя на снегу черные лунки воронок. Артиллеристы, завидев меня, замахали руками и закричали что-то, а я мчался дальше, припав к холке лошади. Я увидел себя глазами артиллеристов, глазами того майора и глазами немцев. Я был сумасшедшим в их глазах, а в глазах майора к тому же задницей. Посвистывали пули. Я шпорил, не жалея бока своего меринка. Проскочить, домчаться до увала – дальше не страшно. Мельком, сбоку увидел, как слева от меня, чуть позади, очень близко грохнул снаряд. Смерть моя! Вот здесь, на этом вот заснеженном поле! Вжавшись в холодный комочек, я ждал следующего снаряда. Нет, кажется, пронесло. И вот танки и орудия остались позади, и я, промчавшись через бой и все еще ощущая спиной леденящий ветерок смерти, взлетел на увал, увидел вдали какое-то село, дорогу, войска, приободрился и наметом погнал туда. Почувствовал, что Ганс тянется, потом заметил, что жеребец припадает на заднюю левую. Глянул назад: белизну снега прометила алая строчка лошадиной крови. Ранило! Ну и влетит же мне от Харибова!
Эскадрон я догнал в большом селе. Штадив теперь располагался там. Привязал коней (левая задняя нога жеребца от голени до копыта была залита черной кровью), нашел Харибова и доложил, что Ганса ранило.
– Как ранило?! Где ранило?!
– В ногу.
– Я спрашиваю, где попал под обстрел?!
Я рассказал. Харибов расстроился до слез, подошел к коню, потрогал рану и приказал, чуть не плача:
– Ну чего стоишь?! Иди за ветеринаром!
Пришел ветеринар, пожилой старшина, осмотрел Ганса и сказал, что коня надо отправить в дэвээл – дивизионный ветеринарный лазарет. Харибов взглянул на меня с таким казнящим укором, что я даже подумал: лучше бы уж меня самого ранило. Харибов похлопал коня по шее, видно, прощаясь, махнул рукой и ушел. Больше я его не видел.
Меня вызвал капитан Лысенко, вручил какую-то бумагу и приказал отвести Ганса в дэвээл, а оттуда отправиться в распоряжение 17-го полка, в эскадрон.
Ну и что же, в полк так в полк, в эскадрон так в эскадрон. Хватит припухать в штадиве. Пора и вернуться на передовую. Так вот я пешком, ведя раненого, хромающего Ганса в поводу, налегке, без оружия, только с вещмешком, пошел искать среди войск, штабов, медсанбатов, тыловых хозяйств ветеринарный лазарет. Не очень горевал: начиналась другая жизнь, жизнь вблизи со смертью, для солдата обычная жизнь. Что будет со мной: ранит, убьет или все-таки доживу до победы?..
В штаб 5-й кавалерийской дивизии я попал под Гольдапом. Под Гольдапом в маленьком городке на немецкой земле стоял наш эвакогоспиталь. Я был санитаром в госпитале. После контузии в боях под Выборгом у меня из правого уха текла кровь, потом ухо стало гноиться, и я оглох. Военврач Рудина водила меня к ушнику и сказала, что мне, вероятно, дадут нестроевую, то есть я останусь в госпитале санитаром до конца войны. Мне не хотелось оставаться в госпитале, мне хотелось вернуться в свою часть, в свой полк, который стоял в Выборге, но капитан Рудина сказала, что я глуп, и не отпустила, вернее, попросту не выписала меня из госпиталя как недолечившегося ранбольного. Значит, начальству виднее, решил я, значит, так тому и быть, припухать мне в госпитале до конца войны. Я сходил в Выборг, в свой батальон, получил выписку из приказа о награждении меня орденом Славы и об уходе в часть старался забыть, старался настроиться на новую службу. Потом наш эвакогоспиталь переехал в Польшу, оттуда под Гольдап. Так как после захвата плацдарма на краешке Восточной Пруссии и неудачи под Гольдапом активные военные действия прекратились и войска стали в оборону, наплыва раненых не было. Я делал разную случайную работу и нес караульную службу.
В городке не осталось ни одного жителя. Брошенные дома заняли войска, штабы и разные тыловые хозяйства. Капитан Рудина и еще несколько военных врачей обитали на втором этаже двухэтажного дома, а на первом жили медсестры, санитары и прочий медперсонал. Мужчины жили отдельно. Хотя и военврачи женского пола носили на своих погонах капитанские и майорские звездочки, оставались они все же бабами. Они постоянно чего-то боялись; может быть, боялись внезапного немецкого наступления, окружения и почему-то боялись выходить ночью на улицу. Мне приходилось стоять по ночам на посту у их двери, вернее, сидеть на стуле и дремать. Меня сменял Горшков, оставленный, как и я, в госпитале санитаром, тихий, как будто забитый или придуривающийся, видно, неотступно решивший дождаться здесь конца войны. Ну, стояние по ночам у двери женской комнаты – это еще полбеды. В доме не было уборной, так что каждое утро вместе с Горшковым я выносил приспособленный для ночной нужды бак. Я чувствовал, догадывался, что для меня это унизительно, хотя, с другой стороны, ничего особенного в этом вроде бы и не было, солдат есть солдат, прикажут чистить уборную – чистишь, прикажут идти на пулемет идешь. Но осточертело мне все это бабство, я уже крепко подумывал о побеге в часть, ждал только случая.