Сломанные крылья - Джебран Халиль. Страница 11
Сельма приблизилась к отцу, вытерла слезы, чтобы лучше видеть потускневшее изображение, и впилась в него взглядом - как в зеркале, перед ней было ее собственное лицо. «Мама? Мама?» -прошептала она и, повторяя одно лишь это слово, прижимала портрет к дрожащим губам, будто надеясь горячим дыханием вдохнуть в него жизнь.
«Мать» - это самое нежное слово, которое когда-либо произносили человеческие уста, и «мама» - самое ласковое обращение. Короткое слово, полное любви и надежды, заключает в себе всю нежность, что есть в человеческом сердце. Мать - все в жизни, она утешает в печали, вселяет надежду в отчаянии, придает силы в минуту слабости; она - источник нежности, сострадания, жалости и прощения; кто теряет мать, теряет человека, на чью грудь он мог бы склонить голову, чьи глаза охраняли бы его, а рука - давала благословение.
Все в природе символизирует материнство. Солнце - мать Земли, которую оно согревает своей теплотой, ласкает светом и не покидает, пока убаюкает пением морских волн, трелями ручейков и щебетанием птиц; Земля - мать деревьев и цветов, которые она производит на свет, вскармливает, а затем отнимает от груди; цветы и деревья, в свою очередь, - ласковые матери сладких плодов и животворных семян; матерь же всего сущего - это совершенный, вечный, неистребимый Дух, исполненный красоты и любви.
Сельма Караме не знала матери, умершей, когда она была совсем ребенком, но при виде ее портрета, потрясенная, помимо своей воли воскликнула: «Мама!» Это слово скрыто в наших сердцах, как семя - в сердце Земли, и оно срывается с языка в часы печали и радости - так аромат из сердца розы летит в чистое, благоухающее пространство.
Сельма то неотрывно смотрела на портрет матери, то страстно целовала его, то прижимала к трепещущей груди; потом принималась горько вздыхать. С каждым вздохом уходили ее силы, и вот в исхудавшем теле почти не осталось жизни... Сельма в изнеможении опустилась на пол рядом с постелью отца. Фарис Караме положил обе руки ей на голову.
- Ты видела лишь образ матери на листке бумаги, - сказал он. -А теперь будь внимательна - я передам тебе один ее разговор.
Сельма подняла голову, как птенец, что выглядывает из гнезда, слыша меж ветвей трепет материнских крыльев. Она была внутренне напряжена и вся, казалось, обратилась в зрение и слух.
- Тебя еще не отняли от груди, когда мать твоя потеряла старика-отца, - начал он. - Она была опечалена этой утратой, но оплакивала ее с мудростью стоика. Едва вернувшись с похорон, она села рядом со мной в этой комнате и, сжимая в ладонях мои руки, сказала: «Мой отец умер, Фарис, но со мною - ты, и в этом мое утешение. Сердце, полное чувств, подобно ветвистому кедру: теряя одну из сильных ветвей, дерево страдает, но, как и прежде, живет, направляя жизненные соки к соседней ветви, и та, вырастая, заполняет молодыми побегами место срубленной». Так говорила твоя мать, Сельма, когда умер ее отец, то же самое должна сказать и ты, когда смерть отведет мое тело к покою могилы, а дух - под сень Бога.
- Когда моя мать потеряла отца, - печально ответила Сельма, -с нею был ты. А кто будет со мною, если не станет тебя? Ее отец умер, когда она была под сенью верного, любящего, достойного супруга. Ее отец умер, но у нее оставалась маленькая дочурка, что прятала головку на ее груди и обнимала ручонками ее шею. Отец мой, кто будет со мною, когда я потеряю тебя? Ты был мне отцом и матерью, другом в детстве и наставником в юности - что заменит такую утрату?..
Переведя на меня полные слез глаза. Сельма правой рукой коснулась моей одежды.
- Вот мой единственный друг, отец, - сказала она. - Только он и будет со мною, когда тебя не станет. Но как ему утешить меня, если сам он так же страдает? Одному разбитому сердцу не успокоить другое, убитому горем не легче от горя соседа. Голубке не дано летать, если у нее сломаны крылья. Это - друг мой, но я обременила его плечи своей печалью, и стан его сгорбился, слезами же своими сожгла его глаза, и он не видит ничего, кроме мрака. Это - брат мой, но, как и все братья, он только сочувствует, а не помогает в беде. Мы вместе плачем, а от этого слезы становятся горше и сильнее - боль сердца.
С каждым словом Сельмы росло мое волнение; чувствам было тесно в груди; острыми кинжалами рвались наружу ребра... Старик же все глубже утопал в подушках, и его усталая душа трепетала, как на ветру - пламя лампады.
- Дай мне уйти с миром, дитя мое, - прошептал он, жестом останавливая дочь. - Моим глазам открылись заоблачные дали, и я больше не обращу взор на здешние пещеры. Дай мне взлететь -крыльями своими я уже выломал прутья этой клетки. Мать твоя, Сельма, зовет меня - дай мне уйти. Дует попутный ветер, туман над морем рассеялся, корабль расправил паруса и приготовился к плаванию. Не останавливай же его, хватаясь за руль! Дай упокоиться телу с теми, кто упокоен, и пробудиться духу - настал рассвет и время сна прошло... Одари меня поцелуем надежды и веры... Не пролей ни капли горечи, что есть в печали, на мое тело; иначе цветы и травы не напитаются его соками, не оброни ни слезинки отчаяния на мою руку, иначе ими будет взращен терновник на моей могиле, и удержись от скорбных вздохов, что множат узоры горя на моем челе, иначе морской ветерок, увидев их, не развеет праха костей моих по зеленым лугам. Я любил тебя при жизни, дитя мое, и буду любить в смерти, и дух мой пребудет рядом с тобой для подмоги и защиты.
Старик повернулся ко мне. Глаза его были полузакрыты, и меж век виднелись лишь две пепельно-серых черты. Предсмертным покоем повеяло от его слов.
- Ты, сын мой, будь братом для Сельмы, как братом моим был твой отец. Будь рядом в трудные времена и, что б ни случилось, будь ей другом. Не позволяй грустить: скорбь по мертвым - обычай наших заблуждавшихся дедов. Рассказывай какие-нибудь веселые истории, пой хвалу жизни - развлекаясь, она забудется... Скажи отцу, чтоб помянул меня. Спроси - он откроет, каким я был, когда крылья юности уносили нас к облакам... Пусть знает - я любил его в тебе до последнего часа жизни...
Старик замолчал, и тени слов его, казалось, замелькали на стенах комнаты. Взгляд его остановился на нас обоих.
- Не зовите врача, - прошептал он, - порошки его только продлят часы плена. Время рабства прошло - дух мой ищет свободы пространства. И не зовите священника - он лишний у этого ложа. Причастием не искупить вины, если я грешен, и раньше срока не открыть для меня рая, коли я чист. Молитве людской не отвратить вышней воли, как не дано гаданиям изменять ход звезд. Когда я умру, пусть врачи и священники делают все, что угодно. Волна вызывает волну, но корабль плывет и плывет к берегу...
* * *
В эту страшную полночь Фарис Караме, погружаясь во мрак агонии, последний раз открыл глаза. Взгляд его упал на Сельму, стоявшую на коленях подле постели. Он хотел что-то сказать, но уже был столь слаб, что лишился голоса, и лишь с трудом выдохнул из себя в предсмертном хрипе:
- Ночь прошла... Наступило утро... Сельма... Сельма...
Голова его опустилась на грудь, лицо побелело, на губах
промелькнула улыбка. Фарис Караме испустил дух.
Сельма притронулась к его руке и ощутила ледяной холод. Привстав, увидела лицо - оно было подернуто пеленой смерти. Жизнь замерла в ее теле, глаза сделались сухи. Без крика, без стона, без движения она смотрела на него широко открытыми, неподвижными глазами статуи... Руки ее бессильно повисли, как складки влажного платья...
- Смилуйся, о, Боже, - прошептала она, совершая земной поклон, - и пожалей все сломанные крылья!
Фарис Караме умер, и вечность приняла в объятия его дух, и земля вернула себе его прах. Мансур-бек завладел его богатством, а дочь его осталась пленницей своих несчастий, видя в жизни трагическую драму, что разыгрывали перед ней призраки страха.
Я же блуждал в лабиринте грез и тревог, и время терзало меня, как когти хищника - тело его жертвы. Как ни заставлял я себя искать забвения на страницах книг, надеясь отвлечься в общении с духами тех, кого давно призвала к себе вечность, как ни старался выбросить из памяти настоящее, возвращаясь за чтением свитков на подмостки минувших веков, пользы в том не было. Маслом не погасить пламени. В шествии поколений я видел одни черные тени, в песнях народов слышал только стоны и плач. «Книга Иова» была для меня прекраснее псалмов Давида, «Плач Иеремии» - милее «Песни песней» Соломона, трагедия Бармакидов - ближе величия Аббасидов, касыды Ибн Зурайка - приятнее стихов Хайама, «Гамлет» - выше всего, что есть в творениях писателей Запада.