Бытие и ничто - Сартр Жан-Поль Шарль Эмар. Страница 180
— непереваренное, как булыжник. Следует отметить важность наивного символа «переваренное непереваривающееся» — булыжник в желудке страуса, Иона в чреве кита. Он указывает на мечту об усвоении неразрушающем. Несчастьем является то, как заметил Гегель, что желание разрушает свой объект. (В этом смысле он говорил, что желание является желанием съесть [307].) В реакции на эту диалектическую необходимость Для-себя мечтает об объекте, который был бы полностью усвоен мной, который был бы моим, не растворяясь во мне, сохраняя свою структуру в-себе, поскольку то, что я как раз желаю, является этим объектом, и, если я его съем, я не имею его больше, я встречаю только себя. Этот невозможный синтез усвоения и сохраненной от усвоения целостности объединяется в своих самых глубоких корнях с фундаментальными сексуальными склонностями. Телесное «обладание» предлагает нам соблазнительный и возбуждающий образ тела, которым постоянно обладают и который остается неизменно новым, обладание им не оставляет на нем никакого следа. Именно это глубоко символизирует качество «гладкого», «полированного». Нечто гладкое можно взять, ощупать, тем не менее оно остается непроницаемым, ускользающим от присваивающей ласки, как вода. Именно поэтому в эротических описаниях так настаивают на гладкой белизне тела женщины. Гладкое — это то, что сохраняется при поглаживании, как вода восстанавливает гладкую поверхность после того, как в нее брошен камень. И в то же время, как мы видели, мечтой любящего оказывается полное отождествление с любимым объектом при сохранении в нем своей индивидуальности; пусть другой будет мной, не переставая быть другим. Как раз это мы и встречаем в научном исследовании; познаваемый объект, как булыжник в желудке страуса, полностью во мне, усвоенный, превращенный в меня, он полностью мой. Но в то же время он остается непроницаемым, неизменным, полностью гладким, в безразличной наготе любимого тела, напрасно ласкаемом. Он остается снаружи; знать — значит есть снаружи, не потребляя. Можно видеть, как сексуальные и пищевые токи сосредоточиваются, взаимопроникают друг в друга, чтобы конституировать комплекс Актеона и комплекс Ионы; можно видеть, как объединяются чувственные и пищеварительные корни, чтобы породить желание познавать. Познание является одновременно проникновением внутрь и лаской поверхности, пищеварением и созерцанием на расстоянии объекта, не изменяющего своей формы, результатом мышления посредством непрерывного творения и результатом установления полной объективной независимости от этого мышления. Познаваемый объект является моей мыслью в качестве вещи. И именно это я глубоко желаю, когда приступаю к исследованию: понять свою мысль как вещь и вещь — как свою мысль. Синкретическим отношением, которое лежит в основании совокупности таких различных склонностей, может быть только отношение присвоения (d'appropriation). Именно поэтому желание познавать, каким бы незаинтересованным оно могло ни казаться, является отношением присвоения. Познание — это одна из форм, которую может принять обладание.
Остается один вид деятельности, который охотно представляют в качестве совершенно бесцельной, а именно игра и «склонности», которые сюда относятся. Можно ли открыть в спорте склонность к присвоению? Конечно, нужно вначале отметить, что игра, противополагая себя духу серьезности, кажется установкой, наименее пригодной к овладению чем-либо, она отнимает у реальности ее реальность. Серьезное отношение существует тогда, когда исходят из мира и придают больше реальности миру, чем себе самому, по меньшей мере, когда придают себе реальность в той же мере, в какой ее приписывают миру. Не случайно, что материализм серьезен, и совсем не случайно, что он всегда и повсюду существует как доктрина революционного выбора. Это значит, что революционеры серьезны. Они с самого начала познают себя исходя из мира, который их подавляет, и они хотят изменить этот мир. В этом они находятся в полном согласии со своими старыми противниками, с собственниками, которые также познают и оценивают себя, исходя из своего положения в мире. Таким образом, всякое серьезное мышление наполнено миром, оно свернуто; оно является измерением человеческой реальности в пользу мира. Серьезный человек пребывает «в мире» и не имеет никакого убежища в себе; он даже не рассматривает больше возможность выхода из мира, так как он задает сам себе тип существования утеса, устойчивости, инерции, непрозрачности бытия-в-середине-мира. Само собой разумеется, что серьезный человек зарывает в глубине самого себя сознание своей свободы; он — в самообмане, и его самообман имеет целью представить его в собственных глазах в качестве следствия: для него все есть следствие и никогда нет принципа. Поэтому-то он так внимателен к следствиям своих действий. Маркс выдвинул первую догму серьезности, когда утвердил приоритет объекта над субъектом; человек серьезен, когда он принимает себя за объект.
В самом деле, игра, подобно кьеркегоровской иронии, освобождает субъективность. Чем в действительности является игра, кроме как деятельностью, первый источник которой — человек и принципы которой он сам устанавливает, получая следствия только в соответствии с этими принципами? Как только человек постигает себя в качестве свободного и хочет использовать свою свободу, какой бы, впрочем, ни была его тревога, его деятельность становится игрой; он в ней, по сути, первый принцип, он избегает естественной природы; он устанавливает сам ценность и правила своих действий, подчиняясь только установленным и определенным им самим правилам. Отсюда, в некотором смысле, «мало реальности» мира. Таким образом, кажется, что человек, который играет, стараясь открыть себя свободным в самом своем действии, ни в коем случае не стремится обладать бытием мира. Его цель, как он ее рассматривает посредством спорта, жестов или игр, в собственном смысле слова состоит в том, чтобы достигнуть самого себя как определенного бытия, а именно бытия, которое находится под вопросом в его бытии. Тем не менее эти замечания не ставят своей целью показать, что желание действовать в игре нередуцируемо. Они, напротив, позволяют нам узнать, что желание действовать редуцируется к определенному желанию бытия. Действие не является своей собственной целью. Тем более его явное намерение не состоит в том, чтобы представить свой глубокий смысл и цель; функция действия в том, чтобы обнаружить и предоставить самому себе абсолютную свободу, которая есть само бытие личности. Этот особый тип проекта, который имеет основанием и целью свободу, заслуживал бы отдельного исследования. Он радикально отличается от всех других тем, что имеет в виду радикально другой тип бытия. Он мог бы прояснить основательно свои отношения с проектом быть-Богом, который показал нам глубокую структуру человеческой реальности. Но это исследование не может быть здесь выполнено, оно, в действительности, относится к Этике, а она предполагает, чтобы предварительно определили природу и роль очищающей рефлексии (наши описания до сих пор имели в виду только рефлексию «участвующую»); она предполагает, кроме того, позицию, которая может быть только моральной, наряду с ценностями, к которым стремится Для-себя. Тем не менее остается действительным, что желание игры фундаментально является желанием бытия. Таким образом, три категории — «бытие», «действие», «обладание» — сводятся здесь, как и повсюду, к двум, так как «действие» является чисто переходной категорией. Желание может быть по своей сущности только желанием «быть» или желанием иметь (обладать). С другой стороны, редко, чтобы игра была бы чиста от всякой склонности к присвоению. Я оставляю на стороне желания реализацию спортивного достижения, побитие рекорда, которое может действовать как спортивный стимул; я не говорю даже о том «обладании» прекрасным телом, гармоничными мускулами, которые относятся к желанию присвоить себе объективно свое собственное бытие-для-другого. Эти желания не всегда присутствуют и не являются к тому же фундаментальными. Но в самом спортивном действии есть присваивающий компонент. Спорт является, в действительности, свободным преобразованием среды мира в элемент поддержки действия. Поэтому, как и искусство, спорт — это творчество. Перед нами снежное поле, высокогорное пастбище. Видеть это — значит владеть им. Само по себе оно понимается посредством рассматривания как символ бытия (см. § 3). Оно представляет собой чистую внешность, радикальную пространственность; его недифференцируемость, монотонность и белизна обнаруживают абсолютную наготу субстанции; оно — в-себе, которое есть только в-себе; оно — бытие феномена, которое обнаруживает себя сразу вне всякого феномена. В то же время его прочная неподвижность выражает постоянство и объективное сопротивление В-себе, его непрозрачность и непроницаемость. Это первое интуитивное постижение не может, однако, быть достаточным для меня. Это чистое в-себе, подобное абсолютному и сверхчувственному plenum картезианского протяжения, очаровывает меня как чистое явление не-я, я хочу тогда, чтобы это в-себе было бы по отношению ко мне связано с моей эманацией, оставаясь полностью в-себе. Это уже приобретает смысл снежных человечков и снежных шаров, которые делают дети. Целью является «сделать что-то с этим снегом», то есть наложить на него форму, которая так глубоко присоединена к материи, как будто последняя, кажется, и существует для нее. Но если я приближаюсь, если я хочу установить присваивающую связь со снежным полем, все изменяется; его масштаб бытия становится другим; оно существует пядь за пядью, вместо того чтобы существовать большими пространственными промежутками, и пятна, ветки, трещины индивидуализируются с каждым квадратным сантиметром. В то же время его прочность основывается на воде; я погружаюсь в снег по колено; если я беру снег в ладони, он протекает между пальцами, он течет; не остается больше ничего; в-себе превращается в ничто. Моя мечта присвоить снег исчезает в то же время. К тому же я могу лишь сделать из этого снега то, что я увижу рядом; я не могу овладеть полем, я не могу даже восстановить его как эту субстанциальную целостность, которая открывается моим взглядам и дважды внезапно рушится. Смысл лыжного спорта заключается не только в том, чтобы позволить мне осуществлять быстрые перемещения и приобрести техническую ловкость, а также не только играть, повышая по моему вкусу скорость или увеличивая трудности пути, но главным образом в том, чтобы позволить мне обладать этим снежным полем. В настоящее время я там делаю что-то. Это значит, что своей деятельностью лыжника я изменяю его материю и смысл. Из того обстоятельства, что оно появляется для меня сейчас, в самом моем пути, как склон, по которому можно спуститься, оно снова находит непрерывность и единство, которые потеряло. Оно является сейчас соединительной тканью. Оно заключено между двумя границами; оно объединяет исходный пункт с пунктом прибытия; и, как в спуске, я не рассматриваю его в самом себе пядь за пядью, а фиксирую всегда пункт, который я должен достигнуть по ту сторону позиции, которую я занимаю; оно не распадается в бесконечность индивидуальных деталей, оно просматривается до пункта, который я себе назначил. Этот путь не является только деятельностью перемещения, он представляет также и особенную синтетическую деятельность организации и связи; я простираю перед собой лыжное поле тем же способом, каким геометр, по Канту, может постигнуть прямую линию, только проводя ее. Кроме того, эта организация является маргинальной, а не фокальной; не для нее и не в ней объединяется снежное поле; поставленной и хорошо осмысленной целью является объект моего внимания, то есть граница, которую нужно достигнуть. Снежное пространство сосредоточивается там, внизу, незаметно, скрытно; его сцепление — это сцепление белого пространства, включенного внутрь окружности, например, когда я смотрю на черную линию круга, явно не теряя из виду его поверхность. И как раз потому, что я удерживаю снежное пространство маргинально, неявно и как подразумеваемое, оно принимается мной, я вполне имею его в руках, я возвышаю его к своей цели, как обойщик возвышает молоток к своей цели, чтобы прибить гвоздем гобелен к стене. Никакое присвоение не может быть более полным, чем инструментальное; синтетическая деятельность присвоения является здесь технической деятельностью использования. Снег появляется как материя моего действия таким же образом, как и появление молотка является чистым процессом забивания им гвоздя. В то же время я выбираю определенную точку зрения, чтобы воспринять этот снежный склон. Эта точка зрения есть определенная скорость, которая исходит от меня, которую я могу увеличить или уменьшить по своей воле и которая конституирует обозреваемое поле в определенный объект, полностью отличный от того, чем он был бы при другой скорости. Скорость организует комплексы по своей воле; составит или нет такой-то объект часть особого комплекса, зависит от той или другой скорости, которую я приму. (Подумайте, например, о Провансе как о месте, которое можно рассматривать с разных точек зрения — при «передвижении пешком», при «езде на автомобиле», «по железной дороге», «на велосипеде»; скорость предлагает много различных видов, в соответствии с которыми Безьер находится на расстоянии часа утренней прогулки или двух дней путешествия от Нарбонна, то есть в соответствии с которыми Нарбонн изолируется и полагается для себя со своими окрестностями или он, например, образует связную группу с Безьером и Сетом. В последнем случае отношение Нарбонна к морю непосредственно доступно интуиции; в другом случае, оно отрицается, оно может быть только предметом чистого понятия.) Таким образом, я являюсь тем, кто сообщает о снежном поле через свободную скорость, которой я обладаю. Но заодно я действую на мою материю. Скорость к тому же не ограничивается тем, чтобы придать форму данной материи; она создает материю. Снег, который проваливается под моими ногами, когда я иду, который превращается в воду, когда я его пытаюсь взять, неожиданно твердеет под действием моей скорости, он несет меня. Но это не значит, что я потерял из вида его легкость, его несубстанциальность, его постоянную мимолетность. Совсем наоборот, именно эта легкость, эта мимолетность, эта тайная текучесть меня несет, то есть уплотняется и основывается, чтобы меня нести. Таким образом, я получаю со снегом особый вид присвоения: скольжение. Это отношение будет подробно исследовано дальше. Сейчас мы можем понять его смысл. Скользя, я остаюсь, могут сказать, на поверхности. Это не точно; конечно, я только касаюсь поверхности, и это касание само по себе стоит изучения. Но я тем не менее реализую синтез в глубину; я чувствую, как слой снега организуется до самой большой глубины, чтобы меня удержать; скольжение — это действие на расстоянии; оно обеспечивает мое господство над материей без моей потребности погрузиться в эту материю и приклеиться к ней, чтобы покорить ее. Скольжение противоположно укоренению. Корень наполовину уже ассимилирован в земле, которая его питает; он — живая конкретность земли; он может использовать землю, только делаясь землей, то есть в определенном смысле подчиняясь материи, которую он хочет использовать. Скольжение, напротив, реализует материальное единство в глубину, не проникая дальше поверхности; оно — как страшный учитель, не имеющий потребности ни настаивать, ни повышать тон, чтобы ему повиновались. Восхитительный образ власти. Отсюда известный совет: «Скользите, смертные, не опирайтесь», что не означает: «Оставайтесь на поверхности, не углубляйтесь», но напротив: «Реализуйте синтезы в глубине, но не подвергайте себя опасности». Как раз скольжение является присвоением, поскольку синтез, реализовавший устойчивость посредством скорости, имеет значение только для скользящего и в то время, когда он скользит. Прочность снега значима только для меня и ощутима только мной; это тайна, которую он выдает мне одному и которая уже не является истинной позади меня. Это скольжение реализует, следовательно, строго индивидуальное отношение с материей, историческое отношение; снег сосредоточивается и уплотняется, чтобы нести меня, и отпадает, замирает, рассыпавшись позади меня. Таким образом, я реализовал уникальное для себя посредством моего движения. Идеалом скольжения будет, следовательно, скольжение, которое не оставляет следа; это в первую очередь скольжение по воде (лодка, моторный катер, особенно водные лыжи, хотя и вошедшие в обиход поздно, представляются как граница, к которой стремятся с этой точки зрения все виды спорта на воде). Скольжение по снегу уже менее совершенно; позади меня есть след, я себя компрометирую, какой бы легкой эта компрометация ни была. Скольжение по льду, которое режет лед и находит материю уже полностью организованной по качеству, является самым худшим, и если оно сохраняется несмотря ни на что, то это по другим причинам. Отсюда легкое разочарование, которое охватывает нас всегда, когда мы смотрим назад на следы, оставленные лыжами на снегу, как будто было бы лучше, если бы снег восстанавливал свой прежний вид после нашего хода! Когда, впрочем, мы скатываемся со склона, у нас возникает иллюзия, что мы не оставляем следа; мы требуем от снега поведения, как от воды, которой он тайно является. Таким образом, скольжение уподобляется непрерывному творению; скорость, сравнимая с сознанием и символизирующая здесь сознание [308], порождает (поскольку она длится) в материи глубокое качество, которое сохраняется, только пока существует скорость — род сплочения, сосредоточения, побеждающий индифферентность ее внешнего существования и который распадается, как пучок, позади скользящего тела. Осведомляющее объединение и синтетическое уплотнение снежного поля свертывается в инструментальную организацию, используемую как молоток или наковальня и покорно приспособляющуюся к действию, которое ее подразумевает и наполняет; непрерывное и творческое действие с самой материей снега через скольжение уплотняет снежную массу, уподобляет снег воде, которая покорно несет, не оставляя следов, или обнаженному телу женщины, которую ласка оставляет нетронутой и вместе с тем встревоженной до глубины, — таково действие лыжника на действительность. Но в то же время, снег остается непроницаемым и недосягаемым; в определенном смысле действие лыжника лишь развертывает его возможности. Лыжник заставляет снег производить то, что он может производить; однородная и прочная материя придает ему прочность и однородность только посредством действия спортсмена, но эта прочность и однородность остаются свойствами, возникающими в материи. Этот синтез я и не-я, реализующийся здесь действием спортсмена, выражается так же, как в случае спекулятивного познания и в произведении искусства, через утверждение права лыжника над снегом. Это мое снежное поле, я сто раз прошел его, сто раз порождал в нем моей скоростью эту силу уплотнения и поддержки, оно мое.