Ницше. Введение в понимание его философствования - Ясперс Карл Теодор. Страница 68
Опасность истины больше, чем просто опасность. Вся истина в целом это смерть — таким представляется Ницше его знание. Но то, что здесь подразумевается, он пытается выразить при помощи различных символов, непосредственно не проясняя.
Ницше уже давно усмотрел в некоем мифическом символе совпадение предельного познания с погружением в жуткую бездну разрушительной противоестественности: «Эдип — убийца своего отца, муж своей матери, Эдип — отгадчик загадок сфинкса! Что говорит нам таинственная троичность этих роковых дел? … что там, где пророческими и магическими силами разбиты … чары природы, — причиной этому могла быть лишь необычайная противоестественность … ибо чем можно было бы понудить природу выдать свои тайны, как не тем, что победоносно противостоит ей, т. е. совершает нечто противоестественное? … тот, кто разрешил загадку природы … должен был нарушить и её священнейшие законоположения, как убийца своего отца и муж своей матери. Мало того, миф как бы таинственно шепчет нам, что мудрость … есть противоестественная скверна, что тот, кто своим знанием низвегает природу в бездну уничтожения, на себе испытывет это разложение природы» (РТ, 90).
В утопической форме Ницше создаёт концепцию «трагического исхода познания», вызываемого познанием заката человечества — если бы единственной исключительной целью для человека могло оставаться познание истины, то несомненно, что принесение в жертву всего человечества было бы соразмерно этой цели. Проблемой было бы, «какой инстинкт познания мог бы заставить человечество жертвовать собой, чтобы умеретьсо светочем предвосхищающей мудрости в очах! Может быть, если когда-нибудь целью познания будет поставлен братский союз с жителями других планет, и в течение нескольких тысячелетий будут сообщать своё знание от звезды к звезде; может быть, тогда восторги познания подымутся на такую головокружительную высоту!» (УЗ, 35).
На вопрос, разве человек, будучи частью человечества, хотел бы заполучить вместе с истиной смерть, ответ применительно к данной утопии должен был бы гласить, что он мог бы рискнуть принять смерть, а не непосредственно желать этого. « Может бытьдаже, что человечество погибнет от страсти познания! … Наш инстинкт познания слишком силён для того, чтобы мы могли ещё ценить счастье безпознания или счастье сильного, стойкого самообмана … Мы все лучше согласимся на закат человечества, чем на отказ от познания» (УЗ, 190–191).
Но когда далее задаётся вопрос: « Позволеноли принести человечество в жертву истине?», то молодой Ницше отвечает: «Пожалуй, это невозможно … Если бы это было возможно, то это была бы хорошая смерть и освобождение от жизни. Но никто, не впадая в некий самообман, не может так твёрдо верить, что обладает истиной … На вопрос, позволено ли принести человечество в жертву самообману, приходится отвечать отрицательно» (10, 209). Позднее, после радикального скачка в мысли Ницше, будет сказано: «Мы ставим опыт с истиной! Быть может, человечество погибнет от этого! Ну что ж!» (12, 410).
Отказываясь от крайностей утопии, Ницше опробует идею о несовместимости вот-бытия и истинности: «быть может, даже одно из основных свойств вот-бытия заключается в том, что полное его познание влечёт за собой гибель» (ПТСДЗ, 271; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Тогда истиной было бы уничтожение иллюзий — «великое средство победы над человечеством (его саморазрушения!)» (14, 270). Истина как безусловный долг была бы для мира агрессивно-разрушительной (10, 208). Если имеет силу положение: «Истина убивает — и убивает даже самое себя (поскольку познаёт, что её фундамент — заблуждение)» (10, 208), — то за ним должно последовать и такое: «“Воля к истине” — это могло бы быть скрытой волей к смерти» (ВН, 664).
Однако свой непосредственно уходящий в глубину опыт природы познания, которое несёт при своём осуществлении смерть, Ницше пытался передать не в форме таких, преимущественно ещё отвлечённых, конструкций, но в песнях, включающих в себя неожиданное просветление, либо в отдельных, несущих печать молниеносного озарения, но тут же обрывающихся тезисах:
Сущность познания, как её видит Ницше, парадоксальным образом имеет основу в том, что познание берёт начало в любви, но в случае успеха упраздняет любовь: «Познающему требуется соединение с вещами, но он видит, что он от них отделён — в этом состоит его страсть». При этом он оказывается вовлечён в двойное движения, уничтожающее его либо вещи для него. Либо всё для него должно «раствориться в познании»(«стремление всё превратить в дух»), «либо он растворяется в вещах» («его смерть и пафос таковой») (12, 6).
Первая возможность(растворить всё в познании) обретает свой высший опыт в «Ночной песне» (ТГЗ, 75). Эта «песнь влюблённого» есть плач Ницше от одиночества, плач в сознании светлой истины, когда он не любим и уже не может любить, но терзается в готовности воли к любви, в каком-то неопределённом, бесприютном, угрюмом любовном томлении: «Я — свет; ах, если бы быть мне ночью! … Но я живу в своём собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня. Я не знаю счастья берущего … Ночь: ах, зачем я должен быть светом! И жаждою тьмы! И одиночеством!» (ТГЗ, 75–76). Здесь обретает голос неслыханный опыт, пережитый Ницше, который «из-за преизбытка света и власти, из-за своей солнечной натуры обречён не любить» (ЭХ, 751). Это истина, которая остаётся при себе самой и в себе самой осуществляется.
Таковы муки, причиняемые истиной, этим изнуряющим светом, словно сущность её не преображается в чистом духе, но застывает в некоем призрачном существовании того, чего уже нет.
Но и вторуювозможность (раствориться в вещах — смерть) Ницше в том же контексте затронул посредством некоего символа. Он говорит о «Ночной песне»: «Ответом на такой дифирамб солнечного уединения в свете была бы Ариадна … Кто, кроме меня, знает, что такое Ариадна!» (ЭХ, 752).
Ариадна, лабиринт, Минотавр, Тесей и Дионис, ко всей этой мифической сфере Ницше с загадочной многозначительностью вновь и вновь прибегает, когда хочет коснуться последних тайн истины: истина есть смерть или то воодушевляемое страстью к истине иное, которое опять-таки оборачивается смертью.
Цель и удел познающего — лабиринт, из переходов которого убежать невозможно и где ждёт гибель от рук Минотавра. Кто потому покушается на полную независимость познания «без надобности, тот доказывает, что он, вероятно, не только силён, но и смел до разнузданности. Он вступает в лабиринт, он в тысячу раз увеличивает число опасностей, которые жизнь сама по себе несёт с собою; из них не самая малая та, что никто не видит, как и где он заблудится, удалится от людей и будет разорван на части каким-нибудь пещерным Минотавром совести. Если такой человек погибает, то это случается так далеко от области людского уразумения, что люди этого не чувствуют и этому не сочувствуют, — а он уже не может больше вернуться назад» (ПТСДЗ, 265). Презрительно отворачивается этот новый независимый философ от прежних философов, учивших пути к счастью и добродетели: «Ведь куда, в какую сторону отходит наш брат, становясь философом … становясь призраком!? Не для того ли он это делает, чтобы освободитьсяот добродетели и счастья? — Мы по природе слишком счастливы, слишком добродетельны, чтобы не было маленького искушения в том, чтобы стать философами — т. е. имморалистами и авантюристами … У нас есть собственный интерес к лабиринту, мы домогаемся знакомства с господином Минотавром» (16, 437). Философ «из года в год и день и ночь проводит время наедине со своей душой в интимных ссорах и диалогах, … сидя в своей пещере — а она может быть и лабиринтом, но также и золотым рудником» (ПТСДЗ, 400).
Такова истина, она заводит в лабиринт и бросает во власть Минотавра. Потому у познающего имеется ещё и совершенно иная цель: «Человек в лабиринте никогда не ищет истины, но всегда разыскивает только свою Ариадну, что бы он нам ни говорил» (12, 259). Поиски истины наводят на то иное по отношению к ней, что само подобно истине, но не представляет собой ни одну из истин, постигаемых в качестве таковых. Что такое Ариадна, Ницше не сказал или не смог сказать.