Русская философия смерти. Антология - Коллектив авторов. Страница 58
Гол современный человек пред лицом жизни; безоружен пред ее нелепым великаном – смертью. Наивное суеверие и религиозность – они вооружены. Миражами загробного мира преодолевают они роковое одиночество человека. Но мы не верим ни в тот свет, ни в его миражи. С открытой грудью встречаем страшного врага, с переменным счастьем боремся с его слепотой, убивающей все без разбора… Медленно, шаг за шагом отвоевываем от него молодую жизнь, оставляя ему дряхлую. И в этой трагической борьбе необходима ясность и смелость мысли и гордое презрение ко всякому подслащиванию трагизма. У Леонида Андреева этого подслащивания нет. Страшны глаза Елеазара, отразившие в зрачках своих тайну смерти, и тихо умирает, гаснет неотвратимо все под тяжелым взором Елеазара. Но божественный Август делает вызов смерти. По его признанию Елеазар поднял свой тяжелый взор на него. И раскрылась пред ним бездна прошлого и грядущего, и обрушивались в нее века миров, царств и народов, и угасла в императоре воля к жизни… Но вспомнил родную страну, свой долг пред нею… и силою воли ожил.
В его лице жизнь побеждает смерть. Прекрасное, цветущее, молодое, сильное, все, желающее жить, – отвоевано у нее любовью к людям, солидарностью с ними. И, выколов глаза Елеазару, чрез которые она могла смотреть на всех, он лишил смерть возможности губить то, что ей не принадлежит.
Как резко и определенно отходит Леонид Андреев в этой жизненной постановке вопроса от тех, кто как бы старается снова вставить Елеазару глаза и сделать их очаровательными или страшными.
3
У Ф. Сологуба смерть – это единственная канва, на которой он вышивает свои узоры. Ядовито и сладострастно рисует он мелкую пошлость, низкую злобу, тупость и глупость городской захолустной жизни средних классов. В его «Мелком Бесе», подымающемся до высоты гоголевской силы изображения, величайшая пошлость жизни рисуется спокойно и мертво, без тени сарказма, без улыбки, без малейшего юмора, точно это надгробный памятник человечеству, точно преуспевающий педагог Передонов, этот скрытый вырождающийся психопат, – символ человеческой обыденной жизни вообще… Трудно было бы написать более беспощадную характеристику так называемых образованных людей, от которых ничего не дождешься, кроме тления и пошлости. И над этим морем безысходного хамства, черпающего наслаждение в мучительстве, завистливого, мелко властолюбивого, рабского и порабощающего, проникающего даже в детские души в их нежном возрасте, – сурово возвышается одна неземная, ослепительная сила. Это смерть – примирительница. Она одна возвышает человека над пошлостью земной жизни и, освобождая его от тленной оболочки, уводит в иные миры, где нет ни тления, ни рабов необходимости». Задолго до статей г. Бердяева волнуют, у г. Сологуба, детей вопросы о жизни и смерти: «Где я, что я, откуда я и почему я?. » «Но что бы то ни было, как хорошо, что есть она, смерть – освободительница!» И мучит героев Ф. Сологуба какая-то жажда мук, физической боли для того, чтобы заглушить боль души от вечной борьбы свободного порыва со всем условным бытом, делающим для человека жизнь рабством и тюрьмою. Его герои и героини любят красивое голое тело, героини любуются нагишом сами собою в зеркале (герои пока еще до этого не дошли), вытягиваясь на манер Леды г. Каменского12, который, впрочем, свою голую даму, вероятно, вместе с г. Арцыбашевым позаимствовал именно у Ф. Сологуба.
Устами своих героев Ф. Сологуб ставит над жизнью крест. Люди «не понимают того, что одно достойно любви, – не понимают красоты, – говорит Елена, героиня рассказа «Красота». – О красоте у них пошлые мысли, такие пошлые, что становится стыдно, что родилась на этой земле. Не хочется жить здесь» (курсив наш). Или еще: «Построить жизнь по идеалам добра и красоты с этими людьми и с этим телом! – горько думала Елена, – невозможно! Как замкнуться от людской пошлости, как уберечься от людей. Мы все вместе живем, и как бы одна душа томится во всем многоликом человечестве. Мир весь во мне. Не страшно, что он таков, каков он есть, – и как только его поймешь, так и увидишь, что он не должен быть, потому что – он лежит в пороке и во зле. Надо обречь его на казнь, – и себя с ним».
Ф. Сологуб – солипсист. Он не признает выхода из своего созерцания в миры других людей. Вся жизнь многоликая – это только то, что в нем и что с ним. При таком взгляде, при вере в бессмертие, живой эмпирический мир – какая-то заколдованная западня, темница для человека. Смерть разрешает узы, открывает восхищенному взору новые равнины проникновенных, незамкнутых плотью существований… Но есть момент жизни, когда как бы спадают завесы и путы, – это переживания экстаза, эстетического восторга, это любовь дерзающая, ни перед чем не останавливающаяся. И Елена, раздевшись донага, ежедневно любовалась перед зеркалом «волнистыми линиями» своих голеней и бедер, мечтала о «безграничных ласках, о невинных поцелуях, о нестыдливых хороводах на орошенных сладостной росою лугах под ясными небесами, где сияет кроткое и благостное светило». Но все погибло, ее подсмотрела горничная Марина и спугнула эти миражи своими обывательскими намеками, что такую красавицу всякий-де замуж возьмет, Елена поймала на лице прислуги «нечистую улыбку», и душа ее замутилась, и вот откуда те черные и безутешные мысли, которые мы привели выше. «Можно ли жить, когда есть грубые и грязные мысли? Пусть они и не мои, не во мне зародились, – но разве не моими стали эти мысли, как только я узнала их? И не все ли на свете мое, и не все ли связано неразрывными узами?»
Таков безнадежный исход из этой мертвой философии одиночества, несущего неразделенное бремя жизни. Елена закололась кинжальчиком, «прекрасным орудием смерти», как подумала она, улыбаясь.
В прелестном рассказе Ф. Сологуба «Утешение» та же погребальная нота.
«Как во сне живем, – медленно говорила Дуня, глядя на близкое и бледное небо, – и ничего не знаем, что к чему. И о себе ничего не знаем, есть ли мы, или нет. Ангелы сны видят страшные, – вот и вся наша жизнь».
Так говорит юная дочь работницы, Дуня, мальчику Мите, ученику городского училища. Митя глядел на Дуню, улыбаясь и радостно, и покорно. Он чувствовал теперь, что не больно умирать: только покоряйся тому, что будет…
Это все та же философия одинокого, разобщенного с людьми и со всем миром человека, замкнутого в безвыходном круге лишь своих переживаний. Весь мир ему представляется лишь только как зрительный, слуховой, основательный образ, как продукт его собственного воображения и мысли. Он уже не различает сна от того, что есть, своей мечты от вещи и сомневается даже в своем собственном существовании… Весь мир – сплошной кошмар мучительного одиночества и безутешной жестокости. В «Утешении» мрачная, зверски-тупая пошлость с личиной мнимого благообразия преследует несчастного Митю и наяву, и в бреду, до последнего вздоха. Его выпороли для его же блага по распоряжению благодетельной хозяйки, у которой его мать служит кухаркой. Никто не понимает души ребенка, потрясенной смертью крошки Раи, упавшей с окна 4-го этажа на его глазах.
Даже родная мать не понимает души своего ребенка, присоединяется к мучителям. Его преследовали и дома, и в школе, мучили, благодетельствуя. Мальчик психически заболел. Ему чудилось, что за ним гонятся разъяренные учителя и школьники, с ревом и хохотом, дразнясь, крича и кривляясь. Онемелыми ногами взбирается он по лестнице к своим друзьям. А впереди несется прозрачный образ Раи.
«Уже когда настигали его и Митя чувствовал за собой злое людское дыхание, Рая остановилась, повернулась к Мите, вся занялась пламенем и сказала:
– Не бойся.
Грозный для мира – голос ее был словно гром, рожденный со страшной болью и великим восторгом, как бы в самой Митиной голове. Рая взяла Митю за руку и через тесную дверь вывела она его на светлую дорогу, где пламенели дивные розы… Бледный мальчик с усилием влез на подоконник в четвертом этаже, окно было открыто… Цепляясь руками за верхнюю перекладину в раме, он повернулся лицом к лестнице и спиною наружу, начал вылезать из окна. Ноги его скользнули по узкой железной полоске и сорвались. Мгновенный последний ужас охватил его, и он сделал бесполезное усилие удержаться руками за раму. Начиная падать, он уже почувствовал облегчение. Сладкая жуткость под сердцем, быстро возрастая, погасила сознание прежде, чем он коснулся камней. Падая, он крикнул: