Григорий Сковорода. Жизнь и учение - Эрн Владимир Францевич. Страница 7

Мудрость Неба и мудрость Земли в какой-то безмерной дали, за всеми гранями наших скудных кругозоров совпадают в единой безмерности божественной Тайны, — вот прозрение великих отцов Церкви. Но совпадая где-то в безмерности, эти две мудрости всегда разделены для тех, кто исходит отсюда; в начальных стадиях они могут быть раздельны до враждебности, до полного взаимного отрицания. Но на стадиях высших они уже начинают понимать друг друга. Так, первые христиане назвали мудрость Платона божественной, а философию греков таким же «детоводителем ко Христу», каким Библия была для евреев. Так, наоборот, Джотто, друг мудреца Земли Данте, поклоняется в бесчисленных фресках св. Франциску, или великий мудрец Земли Достоевский преклоняется перед святыней православия, лгу даже стеенно запечатляет преклонение это в старце Зосиме и тем доказывает всю искренность и глубину своего признания.

Сковорода идет через Землю к Небу, а не через Небо к Земле. Без веского послушания, своевольно и страстно, он на свой страх избирает путь личного постижения порядка и строя космической жизни. Он непрерывно вслушивается в тайный, немолчно в нем говорящий голос, он доверчиво принимает правду своих восторгов, видений и созерцаний. Из двух откровений — Природы и Библии — он в своем внутреннем самочувствии отдает безусловное предпочтение Откровению первому и второе принимает постольку, поскольку оно уясняется и пополняется смыслом из Откровения первого, непосредственно ему данного. Но такова была устремленность этого великого чудака к Истине, так высоко он взбирался в своих постижениях, что издали ему рисовалась неясными контурами небесная мудрость святых, и он подходил в величайшим прозрениям философов христианского подвига.

Не нужно обманываться поверхностными выводами. Сковорода любит церковные обороты речи, имеет склонность к библейским текстам. Но он глубоко светский человек Он природен, а не церковен. Его мистика космична и антропологична, а не экклезиастична. Если краями своей мудрости он соприкасается с мудростью церковной, то только потому, что мудрость космическая в последнем своем определении совпадает с мудростью церковной.

Концепция св. Максима Исповедника об откровении в Природе дает нам возможность метафизически понять и принять Сковороду в его подлинном, целом и неискаженном виде. Она дает нам ряд метафизических терминов-символов, в которых, и только в них, открывается возможность охарактеризовать ноуменальную основу его личности и его философии. То, на что намекает Ковалинский, здесь получает углубленное истолкование.

Пусть те, кто верит в ноуменальное, примут это истолкование как попытку историко-философского поиска корней философии Сковороды. Те же, для кого умопостигаемое дано раньше феноменального, без труда могут увидеть, что Бесчеловечность Сковороды, вселенскость его настроения, основной фон его личности и плюс, его философствования имеют глубокие ноуменалъные корни, лучше всего могущие быть охарактеризованными в терминах восточно-христианского логизма.

II. «ПРОЛОГ НА ЗЕМЛЕ»

«Григорий (сын Саввы) Сковорода родился в Малой России Киевского наместничества, Лубенской округи, в селе Чернухах в 1722 году. Родители его были из простолюдства: отец — казак, мать такого же рода»8

«Пролог на небе» дополняется «прологом на земле»! Метафизическая генеалогия своеобразнейшим образом сочетается с генеалогией физической.

Сковорода родился в Малороссии начала XVIII столетия от казака и казачки, — вот вторая основа личности Сковороды.

Чем была тогда Малороссия? Недавно присоединенная к России, она являла собой все признаки переходного быта. Отрешаясь от своего удалого, дикого, героического прошлого, она надевала на вольные плечи хомут гражданственности и вместе с Россией вступала на путь широкого усвоения западной цивилизации.

«В то время как оседлые переселенцы с «тогобочной» заднепровской Украины, убегая от притеснений поляков, заводились здесь хлопотливою домашней жизнью, вольными грунтами и пасечными угодьями, лесами и прудами с пышными сеножатями, мельницами и винокурнями, распадающееся Запорожье не переставал о тревожить их набегами отдельных отважных шаек. В это время уважаемый некогда запорожец, «рыцарь прадедовщины», считался уже многими наравне с татарами, являвшимися изредка из Ногайской стороны выжигать новорассаженные по берегам Донца и Ворсклы ольховые пристани и сосновые пустоши. Чугуев, где новейшие изыскания указывают следы печальной судьбы Остряницы, попавшего сюда около 1638 года, в половине XVIII столетия уже обзаводился «садом большим регулярным» и другим «за оградой, садом виноградным»9.

В «юном, неутвердившемся еще обществе» отмирали начала старые, вековые, с трудом утверждались начала новые, только что посаженные в свежевспаханную почву. С одной стороны «извращение властей и всякого рода насильства частных лиц, богачей и дерзких проходимцев»10, с другой — внешнее благополучие жителей деревень и местечек». «Покрытые сеном луговые сеножати и облоги оправдают пред всяким род их хозяйства, — говорит один русский наблюдатель. Пастбища, обремененные великорослым и играющим скотом, наращивают цену к имуществу жилища».

Некультурность этого почти бродячего населения, не забывшего еще свою давнюю склонность к скитаниям, только что начинающего оседать, сочетается с изобилием Природы, щедро раздающей свои дары.

Если души человеческие, имеющие родиться, не сыплются с неба из решета, механически ниспадая куда попало, если есть глубочайшее соответствие между телом и душой человека, не случайно душа Сковороды облеклась в тело простолюдина-малоросса начала XVIII столетия. Понимая душу по Аристотелю, как энтелехию физического тела — ή εντελέχεια πρώτη του σώματος φυδιχοΰ όργανιχοΰ — мы в физическом факте облеченности духа Сковороды телом казака-малоросса начала XVIII ст. должны разглядеть коренные психические черты, некоторую характеристику его духа. Личность Сковороды есть индивидуальное целое, органически сочетавшее две стихии. Если душа его родилась в недрах космической жизни, понимаемой по концепции св. Максима Исповедника как Откровение божественного Логоса, то тело его родилось в стране варварской полукультуры, в стране стихийной природности. Если формой реального целого Сковороды было умопостигаемое логическое, то материей послужила грубая, своеобразная, стихийная плоть малоросса казака XVIII столетия. Сообразно с этим личность Сковороды сочетает крайности, соединение которых трудно представимо. Внутри, в глубине, он настроен вселенски, универсально. На периферии в некоторых внешних проявлениях он угловат, обособлен, почти сектант. Наряду с орлиными взлетами мысли и с окрыленностью созерцания — плоские, банальные соображения. Наряду с яркой, образной поэтической речью, иногда сверкающей молниеносной красотой, — церковнославянская загроможденность, уснащенная «подлыми» словечками. Простонародная речь базарной хаотичностью врывается в дифирамбически-восторженный, приподнятый тон изложения, и иератическая таинственность сменяется рассудочной силой какой-нибудь басенки. В мышлении Сковороды, сильном, глубоком и страстном, устремленном на извечную тайну жизни, есть элементы дурного провинциализма; а в его жизни, сосредоточенной, мудрой, праведной, дают о себе знать неукрощенные капли казацкой крови, бурлящей, тоскующей, упрямой и хаотичной.

Если мудрость Сковороды выросла из его страстного и внимательного вслушивания в свою природу, то общий принцип Откровения через Природу у него должен был, в силу его казацкого «тела», принять своеобразно ущемленный и ограниченный вид. Вселенскость его основных стремлений иногда искажалась его периферией, и образ мудрого праведника переплетался с образом своевольного чудака.

Отмечая эти периферические черты духовного облика Сковороды и связывая их с его казацкой плотью, я сейчас же должен сказать, что теневая очерченносгь его периферии тонет в ярком свете его духовных богатств. Поистине достойно великого удивления, что сын грубой казацкой среды становится, быть может, образованнейшим русским человеком XVIII столетия, что, перелетая, подобно гениальному Эригене, века и пространства, Сковорода сквозь трескучий шум торжествующего рационализма XVIII столетия чутко различает затихшую мудрость античности и восгочнохристианского умозрения.