Сборник № 12. К истории теории познания I - Коллектив авторов. Страница 22
Как всюду, так и в данном случае, греческое искусство – канон. Ни один народ не остался и здесь вернее характеру человечества, чем греки.
Пока человек пребывает в сфере природы, он в подлинном смысле слова (как он может быть господином над самим собою) господин природы. Он укажет объективному миру его определенные пределы, которые тот не смеет преступить. Представляя себе объект, придавая ему форму и устойчивость (Bestand), он господствует над ним. Ему нечего его бояться, ибо он сам положил ему пределы. Но как только он отменяет эти пределы, как только объект перестает быть представимым, т. е как только он сам перешел границу представления, он видит себя потерянным. Страхи объективного мира нападают на него. Он отменил его границы, как ему побороть его? Безграничному объекту он уже не может придать никакой формы, неопределенный, неясный предносится он, где ему схватить его, где сковать, где положить границы его всемогуществу?
Пока греческое искусство остается в пределах природы, какой народ естественнее? Но как только покинет оно эти пределы, какой народ ужаснее? 53Незримая сила слишком возвышенна, чтобы ее можно было подкупить лестью, герои ее слишком благородны, чтобы они могли быть спасены трусостью. Здесь не остается ничего, кроме борьбы и гибели.
Но такая борьба мыслима также только в целях трагического искусства; сделаться системой действования она не могла бы уже потому, что такая система предполагала бы поколение титанов, а без такой предпосылки, несомненно, привела бы к глубочайшей гибели человечества. Если бы роду нашему было предопределено быть казненным всеми страхами незримого мира, то разве не легче было бы, трусливо склонившись пред всемогуществом того мира, бояться даже малейшей мысли о свободе, чем погибнуть в борьбе? На самом деле, однако, ужасы настоящего мира стали бы нас тогда еще гораздо более мучить, нежели страхи мира будущего. Тот самый человек, который в сверхчувственном мире вымолил свое существование, будет в этом мире мучителем человечества, неистовствующим против себя самого и против других. За унижения того мира он должен получить в награду господство над этим миром. Очнувшись от радостей того мира, он возвращается в этот, чтобы превратить его в ад. Хорошо еще, если он до того будет убаюкан в сверхчувственном мире, что станет в этом моральным младенцем.
Высший интерес философии – пробудить разум из его спячки, указав на ту неизменную альтернативу, которую догматизм открывает пред своими приверженцами. Ибо если это средство не в состоянии будет пробудить его, то, по крайней мере, будет уверенность в том, что было сделано все возможное. Попытка эта тем легче, что для всякого, кто желает дать себе отчет в последних основаниях своего знания, эта альтернатива – самая простая, самая понятная, самая первоначальная антитеза всякого философствующего разума: «Разум должен отказаться или от объективного умопостигаемого мира или от субъективной личности, или от абсолютного объекта или от абсолютного субъекта – от свободы воли». Раз антитеза эта установлена с достаточной определенностью, то интерес разума требует также со всей.
возможной бдительностью следить за тем, чтобы софистика моральной косности не обманула опять человечества, окутавши разум новым покрывалом. Долг философии – вскрыть этот обман и показать, что всякая попытка сделать его для разума выносимым может добиться цели лишь путем новых обманов, новых иллюзий, держащих разум в состоянии непрерывного незнания и скрывающих от него ту пропасть, в которую необходимо должен ввергнуться догматизм, как только он дойдет до последнего великого вопроса (бытие или небытие?).
Догматизм – таков результат всего нашего исследования – теоретически неопровержим, потому что он сам покидает теоретическую область, завершая свою систему практически. Таким образом, он опровержим практически, тем, что мы в себе реализуем абсолютно противоположную ему систему. Но он неопровержим для того, кто сам в состоянии реализовать его практически, кто может вынести мысль, что он работает над своим собственным уничтожением, отменяя в себе всякую свободную причинность и превращаясь в модификацию объекта, в бесконечности которого он рано или поздно должен найти свою (моральную) гибель.
Поэтому не должно прикрывать этих результатов догматизма, окутывая их льстивыми словами и иллюзиями ленивого разума, но высказать их возможно более определенно, явно и неприкрыто. Ибо что может быть важнее этого для нашего времени? В этом единственно кроется последняя надежда на спасение человечества, которое, после стольких веков скованности суеверием, получает, наконец, возможность найти в себе самом то, что оно искало в объективном мире, чтобы, покончив с безграничным своим полетом в чуждый мир и вернувшись в свой собственный, возвратиться тем самым от безличности (Selbstlosigkeit) к собственному Я (Selbstheit) и от фантастики разума к свободе воли.
Отдельные иллюзии пали уже раньше сами собою. Время, по-видимому, только ждало того, чтобы исчезло также и последнее основание всех этих иллюзий. Отдельные заблуждения оно разрушило, оставалось еще только пасть последней опоре, которой все они держались. Казалось, все ждут последнего разоблачения, как вдруг появились другие люди, которые в тот самый момент, когда человеческая свобода должна была завершить свое последнее дело, приобрели новые иллюзии с целью помешать смелому решению, чтобы оно так и завяло, не осуществившись. Оружие выпало из рук, и смелый разум, только что сам уничтоживший иллюзию объективного мира, стал по-детски сетовать на свою слабость.
Вы, сами верящие в разум, почему сетуете вы на разум за то, что он не может трудиться над своим собственным разрушением, что он не может реализовать идеи, действительность которой разрушила бы все то, что вы сами возвели с столь великим трудом? Что это делают другие, которые уже с давних пор во вражде с самим разумом, и в интересе которых сетовать на него, меня не удивляет. Но как делаете это вы, вы, восхваляющие разум как божественную способность в нас?! – Как хотите вы утверждать собственный ваш разум против разума высшего, который ограниченному конечному разуму может предоставить, очевидно, лишь самую абсолютную пассивность? Или, предполагая идею объективного Бога, как можете вы говорить о законах, которые разум создает сам из себя, раз автономия может быть уделом лишь абсолютно свободного существа. Тщетно надеетесь вы спастись тем, что лишь практически предполагаете эту идею. Именно потому, что вы предполагаете ее только практически, тем увереннее грозит она гибелью вашему моральному существованию. Вы обвиняете разум в том, что он ничего не знает о вещах в себе, об объектах сверхчувственного мира. Неужели вы никогда – хотя бы смутно – не догадывались, что не слабость вашего разума, но абсолютная свобода в вас закрывает доступ в интеллектуальный мир всякой объективной силе, что не ограниченность вашего разума, а неограниченная свобода ваша очертила объекты познания пределами простых явлений?
Простите, мой друг, что в письме к Вам я говорю чужим, столь чуждым Вашему духу. Позвольте нам лучше вернуться назад, к перспективам, которые Вы сами развернули пред нами в конце Вашего письма.
Мы были бы рады, если бы могли убедиться, что дошли до последней великой проблемы, до которой может вообще дойти философия. Наш дух чувствует себя свободнее, возвращаясь из состояния умозрения (спекуляции) к наслаждению природой и к ее исследованию. Нам нечего бояться, что постоянно возвращающееся беспокойство нашего неудовлетворенного духа снова приведет нас к тому неестественному состоянию. Идеи, до которых возвысилось наше умозрение, перестают быть предметом досужих занятий, только слишком быстро утомляющих наш ум, они становятся законом нашей жизни и, перейдя сами в жизнь и существование и таким образом сделавшись предметами опыта, они навсегда освобождают нас от нелегкого труда путем умозрения, априорно, удостоверяться в их реальности.