Ницше и христианство - Ясперс Карл Теодор. Страница 5

Иисус, по Ницше, — не родоначальник и не исток христианства, а всего лишь одно из средств, которое христианство использовало в своих целях наряду с другими; вот почему истина Иисуса радикально извращена в христианстве с самого начала. История христианства не есть процесс постепенного отпадения от первоначальной правды, которая незаметно утрачивалась; христианство стоит на совершенно иных принципах и родилось из иных истоков. Чужеродного ему решительно во всем Иисуса оно исказило при первом же соприкосновении, при первой же попытке присвоить его себе.

Мысль об отпадении сама по себе есть мысль христианская; до Ницше отпадение понимали как ослабление, разжижение, облегчение истинного, первоначального христианства, данного в Новом Завете, или измену ему. На протяжении всех христианских столетий не прекращались попытки вернуться из этого состояния отпадения к подлинному Новому Завету через возрождение, восстановление изначальной веры. Но для Ницше извращение христианства отнюдь не отпадение, проявляющееся лишь постепенно вследствие исторических изменений; оно составляет сущность христианства и присутствует в нем с самого начала. Сами Евангелия, весь корпус Нового Завета — уже извращение.

Смысл этого извращения Ницше усматривает в следующем.

Иисус реализовал жизненную практику, а в Новом Завете речь идет не о жизни, а о вере. Но: «Если быть христианином сводится для Вас к тому, чтобы признавать некую истину, то Вы просто-напросто отрицаете христианство. Вот почему никаких христиан на самом деле не было» (VIII, 266). Христос — как и Будда — отличался от других людей поступками, а христиане с самого начала отличались от других лишь верою.

Вера стала учением. То, что было символом сообщаемого блаженства, стало ощутимой реальностью: «сплошные факты и личности вместо символов, сплошная история вместо вечных реалий, сплошные формулы, обряды и догмы вместо практики жизни» (XV, 260). «Священное сказание заступило на место символического Теперь и Всегда, Здесь и Повсюду; чудо — на место психологического символа» (XV, 287). Из Иисусовой истины, оспаривающей реальность всего личного и исторического, «фабрикуется» личное бессмертие, личный Спаситель, личный Бог (XV, 286). Но: «Ничего не может быть более чуждого христианству, чем все эти грубые церковные пошлости о Боге как личности, о грядущем „Царстве Божием“, о потустороннем „Небесном Царствии“, о „Сыне Божием“ — втором Лице Троицы… Все это — всемирно-исторический цинизм, нагло издевающийся над символом…» (VIII, 260).

Прежде всего на место действительного Иисуса подставили выдуманный образ Иисуса: борца и фанатика, нападающего на священников и богословов; затем, в интерпретации Павла, появился образ Спасителя, в котором важны были, собственно, лишь смерть и воскресение.

По мере того, как Ницше отмечает одно за другим все проявления «Великого Извращения», в нем растет изумление перед открывающейся ему картиной: «Человечество преклоняет колена перед прямой противоположностью того, что составляло источник, смысл и право Евангелия; в понятии „Церковь“ оно освящает именно то, от чего стремился уйти блаженный „Благовестник“ и что он считал наконец преодоленным — едва ли можно отыскать более поразительный пример всемирно-исторической лжи…» (VIII, 262).

в) Истоки христианского извращения

С извращения христианство началось, извращение составляет его фундамент, но само это извращение тоже должно иметь свои истоки. Истоки эти отнюдь не в миролюбивом отказе Иисуса от всякой борьбы; не в его жизненной практике, плодом которой было блаженство здесь и теперь в тихом непротивлении; не в его отрешенности от мира и от смерти. Корни христианства в совсем ином стереотипе человеческого мироотношения, который именно в той исторической констелляции смог обрести невиданное доселе могущество: это рессантимент неудачников и ничтожеств, злоба всех угнетенных и униженных, зависть всех серых и посредственных. Тут Ницше принадлежит честь психологического открытия, а именно: рессантимент немощи, проистекающий из воли к мощи, силе и власти, гнездящейся в самой немощи, бессилии и унижении, способен стать творческой силой, порождающей новые ценности, идеалы и понятия. В пафосе моралиста Ницше видит скрытую подлость, стремящуюся взять реванш; в фанатизме справедливости — тайную жажду мщения; в идеальных ценностях — подспудную борьбу против всего действительно высокого. Совокупность всех этих мотивов способна произвести на свет особую рафинированную духовность, принимающую все новые возвышенно сублимированные формы. С помощью этой психологии Ницше и пытается постичь истоки и пути развития христианства. Христианство норовит использовать в своих интересах любую истину, с которой ему приходится столкнуться, в том числе и истину подлинного Иисуса; оно присваивает ее, перетолковав и извратив до неузнаваемости, и заставляет работать на себя — хоронить заживо все, что есть на свете высокого, могучего, благородного, все здоровое, сильное, великодушное, цветущее и жизнеутверждающее. Уже первоначальная апостольская община представляла собой, по Ницше, «мир, словно вышедший со страниц русского романа, — прибежище отбросов общества, нервных больных и инфантильных идиотов» (VIII, 254). А в позднеантичном мире эти люди повсюду встречали родственные души. Ибо в недрах здорового язычества давно уже росло антиязычество — уродливые и больные религиозные формы, против которых боролся еще Эпикур. И вот христианство «„проглотило и усвоило“ учения и обряды всех подземных культов Римской империи, бессмысленные порождения всех видов больного разума». Ибо «судьба христианства заключается в том, что вера его не могла не стать столь же больной, низменной и вульгарной, сколь болезненны, низменны и вульгарны были потребности, которым оно должно было удовлетворять» (VIII, 262).

Языческий мир позволил этому антиязычеству, этому «дохристианскому христианству», расцвести на вершинах своей философии: Сократ и Платон для Ницше — первые провозвестники этого рокового явления. Значит, античность сама породила христианство, это ее родное дитя. Христианство не напало на нее извне, как нечто чуждое, и потому всякому честному врагу христианства должна внушать подозрения и сама античность: «Мы слишком сильно страдаем от наших заблуждений и слишком зависим в них от античности, чтобы относиться к ней снисходительно, во всяком случае, сейчас, и, вероятно, еще очень долгое время. На античности лежит вина за чудовищнейшее из преступлений человечества — за то, что оказалось возможным то христианство, которое мы знаем. Вместе с христианством будет выброшена на свалку и античность» (X, 403 слл.).

Христианство вобрало в себя все мистерии, все поиски спасения — жертвенность, аскетизм, теории двух миров и философию мироотрицания, — все проявления ущербной и угасающей жизни. Оно одержало победу над всеми своими конкурентами, вроде культа Митры, впитав в себя их содержание и усилив их мотивы. И это удалось ему, полагает Ницше, исключительно благодаря его специфическим историческим корням, благодаря его происхождению непосредственно из иудаизма. По своим последним мотивам, равно как и по их концентрации и интенсивности, христианство есть чисто иудейский феномен.

«Евреи — любопытнейший народ в мировой истории: только они, будучи поставлены перед вопросом „Быть или не быть?“, с абсолютной и устрашающей сознательностью выбрали бытие любой ценой. А ценой этой стало радикальное извращение всякой природы, всякой естественности, всякой реальности…» (VIII, 243). Они извратили ценности, изобретя моральные идеалы, которые — до тех пор, пока в них верят, — превращают их немощь в мощь, а их ничтожество — в ценность. Именно здесь «инстинкт рессантимента — злобной зависти — достиг степени гениальности и изобрел иной мир», из которого всякое жизнеутверждение выглядит злом.

Отрицание власти, могущества и успеха в мире, где торжествует жизнь, радость и счастье, вынуждало еврейский инстинкт отрицать всякую вообще реальность, в том числе и историческую реальность их собственного прошлого, героического и воинственного. Еврейские священники оболгали и извратили историю Израиля точно так же, как Павел — историю Иисуса и его первых учеников. Источник того и другого — смертельная ненависть к реальности.