Психоанализ и бессознательное. Порнография и непристойность - Лоуренс Дэвид Герберт. Страница 35
И этот же самый центр отвечает за великую сердечно-дыхательную функцию организма. Дыхание — оно как надежда, как извечная тяга к постоянству и благополучию: именно с этими чувствами мы делаем каждый наш вдох. То, как мы дышим, как мы вдыхаем, непохоже на то, как мы едим, как поглощаем пищу. Вдыхая, мы устремляемся к небесам, к свету и воздуху. Когда наше сердце расширяется, чтобы впустить в себя поток горячей крови, оно словно раскрывает объятия навстречу возлюбленной. Оно расширяется с благоговейной радостью, какую чувствует гостеприимный хозяин, распахивая двери своего дома перед желанным гостем; оно раскрывает двери навстречу чуду, явившемуся извне, чуду, без которого оно не может жить.
Вот так расширяется наше сердце, расширяются наши легкие. Они подчиняются великому и таинственному импульсу, исходящему из грудного сплетения, велящего им искать тайну и смысл всего сущего где-то вовне. И они раскрываются, давая доступ к себе, раскрываются и для горнего, и для дольнего — и для воздуха небес, и для горячей крови, идущей из темного низового мира. Благодаря этому мы и живем.
А затем они расслабляются и сжимаются, подчиняясь противоположному импульсу, исходящему из мощного волевого центра спинного ганглия. То, что впускалось и было желанным, теперь отвергается и отрицается. Именно так — не просто вежливо отклоняется, но решительно отвергается и отрицается.
Существует взаимодополняющая двойственность в деятельности волевого и симпатического центров на одном и том же уровне. Но и во взаимодействии двух уровней, верхнего и нижнего, также есть двойственность, едва ли не более удивительная. Между темным, горячим первичным знанием в солнечном сплетении (я — это я, все едино, и все сосредоточено на одном лишь мне) и первым волевым знанием (я — это я, но есть и другие, не такие, как я) пролегает различие шириной во Вселенную. Но когда Вселенная изменяется и на верхнем уровне мы осознаем чудо всего того прочего, чем не являюсь я, это различие вдребезги разбивается. Спинной ганглий — ганглий силы. Когда младенец ищет мать и, отыскав ее, радостно воссоединяется с ней, он тем самым повинуется великому верхнему симпатическому импульсу. Но затем он отвергает ее. Он перестает быть всецело уверенным в ней. И если она, играя с ним, вновь пытается вызвать его любовь, он отталкивает ее и пытается вырваться. Или же тихо лежит и глядит на нее каким-то отстраненным и оценивающим взглядом, будто шпионит за ней. Многие матери не могут вынести этого взгляда. Он вызывает в них нечто вроде невольной неприязни к ребенку — этот отдельный от них, любопытный, оценивающий взгляд, как если бы дитя изучало мать, взвешивая ее на каких-то своих, неведомых ей весах. Однако такой взгляд бывает временами у каждого ребенка. Это реакция на импульс большого волевого нервного центра, находящегося между плечами. Повинуясь этому импульсу, младенец вдруг решительно отодвигает, отстраняет от себя мать, и она превращается в посторонний объект его любопытства — холодного, подчас сонного, подчас озадаченного, подчас насмешливого.
Но вот мать решает его игнорировать — и он снова кричит, отчаянно плачет, требуя ее любви и внимания. Его жалобный плач — один из видов принуждения, исходящего из волевого верхнего центра. Эти требования жалости и любви к себе совершенно не похожи на те гневные вопли, к которым принуждал его нижний центр, тот, что ниже диафрагмы. Некоторые дети, выплакав все свои слезы с трогательно протянутыми из колыбели руками, внезапно успокаиваются и как ни в чем не бывало лежат, направив на мать любопытствующий взор торжествующего всеотрицания. Это снова действует импульс из верхнего центра — импульс игнорирования всего, что не «я». В этом случае младенец выглядит совершенно иначе, чем тогда, когда он в своем всеотрицании радостно «сучил ножками». Желание «сучить ножками» исходит от нижнего центра.
Мы легко можем распознать ту волю, которая исходит из нижнего центра. Воля эта больше похожа на «вредность» и желание контролировать родителей. А вот воля, исходящая из верхнего центра, — это нечто вроде нервной, критической объективности, сознательное стремление привлечь к себе симпатию, игра на жалости и нежности, выражение жалобы на недостаток любви к себе или же великодушное дарование своей любви. В некотором смысле все эти экстравагантные проявления воли одинаковы. Но в своем истинно гармоническом проявлении спинной ганглий выступает как центр более «конструктивной» деятельности: подлинного, здорового любопытства, радостного желания все разобрать на части, а потом вновь собрать вместе, желания проникнуть во все, «дойти до сути», а также желания изобрести нечто новое. Все это исходит из верхнего уровня, из волевого центра спинного ганглия.
Глава IV
ДЕРЕВЬЯ И МЛАДЕНЦЫ,
А ТАКЖЕ ПАПЫ И МАМЫ
Ладно, оставим его в покое, этого несчастного младенца, вместе с его сложным бессознательным и всеми этими импульсами, напоминающими пинг-понг. Уверен, дорогой мой читатель, что вы готовы предпочесть любые вопли из его колыбельки моей экскурсии по его ганглиям. «Да забудьте вы про этих младенцев…» — призываете вы меня. Я бы с радостью про них забыл, если бы мне было чем их заменить. К сожалению, младенец — мой единственный анатомический экспонат и подопытный кролик в одном лице.
Но он и мне уже действует на нервы. И я в полном одиночестве ухожу в лес, взяв с собой лишь карандаш и тетрадь, и, тяжело опустившись у подножия раскидистой ели, терпеливо жду прихода в голову мыслей, дабы расщелкать все заковыристые вопросы, как белка щелкает орехи. Да орешки-то, оказывается, пустые.
Мне начинает казаться, что в лесу слишком много деревьев. Став тесным кругом, они как будто разглядывают меня. Мне кажется, когда я на них не смотрю, что они легонько подталкивают друг друга, указывая на меня ветками. Я просто кожей ощущаю, как они стоят, уставившись на меня. Похоже на то, что они сегодня не дадут мне поразмышлять о младенцах. Не дадут из одного лишь упрямства.
А может быть, все дело в том, что с утра моросит дождик и лес стоит сырой и неподвижный, такой загадочный в туманном утреннем воздухе. Утро, это дождливое небо, этот лес, обступивший меня со всех сторон в деликатном молчании, и я сам, ощущающий себя не такой уж и шишкой среди всех этих шишек, валяющихся у подножия моей ели. Молча подступают ко мне деревья, и все они настолько больше меня, настолько сильней в этой жизни. Я чувствую, как они крадучись подбираются ко мне, как бродят в них мысли, как они о чем-то совещаются между собой, и знаю, что их силы намного превосходят мои. Делать нечего: придется им уступить.
Я на самом краю Черного леса [42]… Вдали нет-нет да и блеснет Рейн из своей Рейнской долины, как кусок металлической ленты… Но сегодня я туда не смотрю. Сегодня для меня существуют только деревья, и листья, и мир растений. Огромные стройные пихты и ели, ветвистые буки, пустившие подземные реки корней. И беспрерывное «ку-ку», «ку-ку», словно капельками слетающее с высоких древесных крон. А среди всего этого — я, сидящий на обочине лесной тропинки с карандашом и тетрадью в руках и с надеждой продолжить свои досужие размышления все о том же младенце.
Ну да бог с ним. Я снова прислушиваюсь к лесным шорохам, вдыхаю пряный запах сырого мха, вглядываюсь в стройные силуэты деревьев. Я завороженно внимаю тишину леса. Больших, высоких деревьев. Есть в них какая-то привлекательная бесцеремонность. Или варварство? Даже не знаю, что заставило меня сказать «бесцеремонность». До чего же великолепны их огромные, округлые стволы-тела! Я почти слышу, как по ним поднимаются могучие жизненные соки. Великие, полнокровные деревья, по которым так бесшумно течет их странная древесная кровь.
Деревья — у них нет ни рук, ни лица, ни глаз, но по этим громадным колоннам поднимается сок, древесная кровь. Могучая жизнь древесного индивида, его мрачная воля — воля дерева, чем-то пугающая.